Маяковский не раз был партнером Булгакова по игре в бильярд, но «гражданская война» их взглядов продолжалась до трагического конца поэта. «Если в стихотворении „Буржуй-Нуво“ Маяковский говорил, что „Дни Турбиных“ написаны на потребу нэпманам, — вспоминала Любовь Белозерская, — то в „Клопе“ предсказывается писательская смерть М. А. Булгакова. Плохим пророком был Владимир Владимирович! Булгаков оказался в словаре не умерших, а заново оживших слов…»
Защитило пьесу, как ни парадоксально, имя Сталина, который, судя по протоколам театра, смотрел ее семнадцать раз. Вряд ли это объясняется только политическими мотивами. Сталин сам от природы владел даром стихосложения (сохранились его юношеские стихи), и пристальный интерес вождя к литературной жизни страны — а читал он все мало-мальски заметные вещи — был не только идеологического происхождения. Михаила Булгакова он ценил как художника и, возможно, как честного человека, осмелившегося остаться самим собой. Александр Тихонов, хлопотавший на приеме у Сталина за пьесу Эрдмана, передал такие слова вождя: «Эрдман мелко берет… Вот Булгаков!.. Тот здорово берет! Против шерсти берет! Это мне нравится!»
Период с 1925 по 1929 год можно назвать самым благополучным в творческой жизни Булгакова. «Дни Турбиных» поставили Михаила Булгакова в первый ряд драматургов, его пьесы шли в лучших театрах столицы: «Зойкина квартира» (1926) — в Театре Вахтангова (эту пьесу Сталин смотрел восемь раз), в 1928 году на сцене Камерного театра была осуществлена постановка «Багрового острова». Правда, критика его пьес в печати продолжалась. Булгаков собирал все рецензии и вклеивал их в специальный альбом. По его подсчетам, среди них было 298 отрицательных и всего три положительных.
В конце 1920-х годов пьесы Булгакова были сняты с репертуара, а его проза для публикаций считалась «непроходимой». Он был обречен на молчание и несколько раз обращался к ответственным лицам страны с просьбой отпустить его с женой за границу, на что не получил ответов. Наконец в отчаянную минуту, 28 марта 1930 года, Булгаков написал и отослал письмо «Правительству СССР», которое звучит как исповедь писателя. Вот несколько основных положений.
«После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я был известен как писатель, стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет.
Сочинить „коммунистическую пьесу“ (в кавычках я привожу цитаты), а кроме того, обратиться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от прежних моих взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверения в том, что отныне я буду работать, как преданный идее коммунизма писатель-попутчик.
Цель: спастись от гонений, нищеты и неизбежной гибели в финале.
Этого совета я не послушался. Навряд ли мне удалось бы предстать перед Правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет. Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет.
Созревшее во мне желание прекратить мои писательские мучения заставляет меня обратиться к Правительству СССР с письмом правдивым…
…Борьба с цензурой, какая бы они ни была и при какой бы власти она ни существовала, мой писательской долг, так же как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что если бы кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода.
Вот одна из черт моего творчества… Но с первой чертой в связи все остальные, выступающие в моих сатирических повестях: черные и мистические краски (я — МИСТИЧЕСКИЙ ПИСАТЕЛЬ), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противупоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное — изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя М. Е. Салтыкова-Щедрина.
И, наконец, последние мои черты в погубленных пьесах „Дни Турбиных“, „Бег“ и в романе „Белая гвардия“: упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране. В частности, изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею непреложной исторической судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях „Войны и мира“. Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией.
Но такого рода изображения приводят к тому, что автор их в СССР, наравне со своими героями, получает — несмотря на свои великие усилия БЕССТРАСТНО СТАТЬ НАД КРАСНЫМИ И БЕЛЫМИ — аттестат белогвардейца-врага, а получив его, как всякий понимает, может считать себя конченым человеком в СССР…
Я прошу Советское Правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, и что всю мою продукцию я отдал советской сцене…