Но не приняла его земля, отбросила. Высоко взлетел Дядя Пуд. Далеко летел и очутился наконец в чистом широком поле, где со всех четырех сторон света сходятся дороги вместе.
Сидит там на перекрестке, на трех столбах, старушка-бабушка слепая, всем на картах ворожит, на бобах разводит. Подошел к ней Дядя Пуд, низко поклонился.
– Поворожи, – говорит, – мне, бабушка, поворожи, милая, поворожи мне горемычному, где моя добрая доля лежит!
– Давно бы, милый человек, ко мне пришел, – сказала слепая бабушка, и поворожила Дяде Пуду, и вышел Дяде Пуду червонный туз, и лежало в этом тузе сердце Дяди Пуда.
И только что выпал Дяде Пуду этот туз, как все переменилось.
Пыль поднялась по дороге. Скачут, летят вершники-приспешники, едет золотая колымага самого короля. Остановилась колымага, растворились дверцы. Все кланяются Дяде Пуду и садят его в колымагу, везут во дворец, к самому королю.
Там разодели Дядю Пуда в золото и бархат, посадили в передний угол, потчуют его всяким печеньем, вареньем, кулебяками, пирогами, брагой и медом, пивом и заморским вином.
Ест, ест Дядя Пуд, ест не час, не два, не день, не три, и все ему мало. Тащат-везут во дворец всякого съестного добра со всего королевства, и все Дяде Пуду мало. Заохал народ во всем королевстве. Пришел наконец и сам король смотреть на Дядю Пуда: дивуется, а за ним и все придворные тоже дивуются. Созвал король мудрецов со всего королевства.
– Что это за чудо-юдо такое? – спросил король у мудрецов.
– Просто голодный дурак! – сказали мудрецы. – Его же и море не поглощает, и земля не принимает.
– Да ведь он тяжел! – вскричал король.
– Тяжел! – повторили за ним все придворные.
– Тяжел! – простонал народ.
– Тяжел! – прозвенело эхо по всей земле.
– Но ведь он добр, и ему слепая бабушка ворожит! – вскричал король.
И тут все придворные тотчас увидели, что у Дяди Пуда настоящее червонное сердце; а что ему слепая бабушка ворожит, об этом они все давно догадались.
– Ну и решите, что с ним делать? – приказал король мудрецам.
Ну и сидят они, думают думу крепкую, думу тяжкую и до сих пор не могут решить и придумать, что сделать с Дядей Пудом.
Владимир Даль
Сказка о баранах
Калиф сидел однажды, как сидят калифы, на парче или бархате, поджав ноги, развалившись в подушках, с янтарем в зубах; длинный чубук, как боровок, проведенный от дымовья печки до устья в трубу, лежал, кинутый небрежно поперек парчи, атласу и бархату, вплоть до золотого подноса на вальяжных ножках, с бирюзой и яхонтами, на котором покоилась красная глиняная трубка, с золотыми по краям стрелками, с курчавыми цветочками и ободочками. Пол белого мрамора; небольшой серебристый водомет посредине; усыпительный однообразный говор бьющей и падающей струи, казалось, заботливо услуживал калифу, напевая ему: покойной ночи.
Но калифу не спалось: озабоченный общим благом, спокойствием и счастием народа, он пускал клубы дыма то в усы, то в бороду и хмурил брови. Ночь наступила. Калиф тихо произнес: «Мелек!» – и раболепный Мелек стоял перед ним, наклонив голову, положив правую руку свою на грудь.
Калиф, молча и не покидая трубки, подал пальцем едва заметный знак, и Мелек стоял уже перед повелителем своим с огромным плащом простой бурой ткани и с белой чалмой, без всяких украшений, в руках. Калиф встал, надел белую простую чалму, накинул бурый плащ, в котором ходит один только простой народ, и вышел. Верный Мелек, зная обязанность свою, пошел украдкой за ним следом, ступая как кошка и не спуская повелителя своего с глаз.
Дома в столице калифа были такой легкой постройки, что жильцы обыкновенно разговаривали с прохожими по улице, возвысив несколько голос. Прислонившись ухом к простенку, можно было слышать все, что в доме говорится и делается. Вот зачем пошел калиф.
– Судья, казы, неумолим, – жаловался плачевный голос в какой-то мазанке, похожей с виду на дождевик, выросший за одну ночь. – Казы жесток: бирюзу и оправу с седла моего я отдал ему, последний остаток отцовского богатства, и только этим мог искупить жизнь свою и свободу.
О, великий калиф, если бы ты знал свинцовую руку и железные когти своего казы, то бы заплакал вместе со мною!
Калиф задумчиво побрел домой: на этот раз он слышал довольно. «Казы сидит один на судилище своем, – размышлял калиф, – он делает, что хочет, он самовластен, может действовать самоуправно и произвольно: от этого все зло. Надобно его ограничить; надобно придать ему помощников, которые свяжут произвол его; надобно поставить и сбоку, рядом с ним, наблюдателя, который поверял бы все дела казы на весах правосудия и доносил бы мне каждодневно, что казы судит правдиво и беспристрастно».
Сказано – сделано; калиф посадил еще двух судей, по правую и по левую руку казы, повелел называться этому суду судилищем трех правдивых мужей; поставил знаменитого умму, с золотым жезлом, назвав его калифским приставом правды. И судилище трех правдивых сидело и называлось по воле и фирману[2]
калифскому; и свидетель калифский, пристав правды, стоял и доносил каждодневно: все благополучно.