Борн Ринвал крепко сжал свои пудовые кулачищи и на его скулах заходили желваки. Свирепо глянув на упрямого профессора, он подавил свой гнев и спокойным голосом сказал:
– Профессор, моя жена совсем никудышная певица, у неё нет музыкального слуха и она никогда не играла на сирафе, но зато Зои очень любит музыку и обожает петь, хотя это, честно говоря, у неё плохо получается. А теперь, профессор, я хочу, чтобы вы послушали, как играет на сирафе и поёт её дочь Латика, которая только что присоединилась к нам. Вчера, когда она ещё не имела человеческого тела, я весь вечер до поздней ночи играл для наших детей на сирафе и пел им песни и в Латике, внезапно, вспыхнула страсть к музыке. Она взяла в руки сирафу и я дал ей несколько уроков, а потом, когда мы ушли спать, она всю ночь училась играть на ней по самоучителю. – Повернувшись к дочери Зои, Борн попросил – Латика, девочка моя, сыграй для нас и спой какую-нибудь балладу.
Борн поставил перед собравшимися учеными два кресла, а Микки принёс две сирафы. Одну он с поклоном вручил Латике, а вторую небрежно сунул в руки Борна. Девушка села в кресло, устроилась в нём поудобнее и, тронув струны рукой, принялась настраивать инструмент. Взяв несколько аккордов и сделав это весьма профессионально, она принялась играть на сирафе и уже очень скоро Эрон Луфтин понял, что мастерство Латики вполне способно удовлетворить вкус самой взыскательной публики, а когда она запела балладу о молодом моряке, тоскующем о своём доме и любимой, он стал раскачиваться в такт музыки и тихонько подпевать.
Борн Ринвал хотя и был самоучкой, играл на сирафе не хуже любого профессионального музыканта. Он подыгрывал Латике, которую смело мог называть своей дочерью уже только потому, что в её жилах текла его кровь, но подпевать не решался, чтобы не испортить впечатления. Когда девушка закончила петь, профессор Луфтин, тоже большой любитель музыки, вскочил и принялся ей аплодировать, но длилось это недолго. Уже через пару минут этот старик, одетый в наряд небогатого горожанина, коричневый сюртук с белой рубашкой и черными брюками, с которыми так диссонировали ярко-голубой шелковый шейный платок и лёгкие туфли светлой кожи, снова сердито махнул рукой, молча сел и отвернулся, выражая тем свой протест. К Борну подошел его сын Тефалдир и положил руку на его плечо, после чего, пристально посмотрев на Эрона Луфтина, сказал:
– Отец, ты ничего не докажешь профессору Луфтину. Если он упрётся, то его уже ничем не своротишь с ошибочного пути. Сегодня ночью, работая на компьютере, я просмотрел несколько его последних статей, опубликованных в журнале императорского математического общества. Уже в первой статье, посвященной теории математического анализа, он сделал явную ошибку, но вместо того, чтобы исправить её, в трёх других своих работах, пойдя по неверному пути, дошел до полнейшего маразма.
Борн повернулся к нему и сказал:
– Теффи, сынок, меня не интересуют работы профессора Луфтина, как и вся математическая наука Галана. Она слишком отстала от математической школы галактов. С её помощью невозможно проектировать даже такие примитивные корабли, как те, что мы построили. Что уж тогда говорить о теории тахионной Вселенной и математических принципах искажения временного потока? Пойми, сынок, меня так же не интересует мозг профессора и то, что в нём заключено. Если бы проблема была только в этом, то он бы уже сидел связанный по рукам и ногам в кресле ментосканера. Мне нужно его добровольное и заинтересованное сотрудничество, ведь помимо всего я собираюсь построить в Мо, на вершине Барьерной горы, огромный научный комплекс и собрать в нём лучших учёных Галана. Это будет не имперский научно-исследовательский институт, а самая настоящая частная научная корпорация, принадлежащая самим учёным.
Всего этого вполне хватило для того, чтобы со своего места вскочил Юлиан Бартинус и крикнул во весь голос: