Елена Викторовна изо всех сил старалась не осуждать мать за предпринимательский раж, а дочь за уныние, но, как всякое благое начинание, выходило это у нее неважно. Она если и делала добрые дела, то лишь случайно и непреднамеренно. Намеренное добро подгорало у нее, как каша на быстром огне, и становилось несъедобно. Так порывисто думала о своей матушке сама Варя, оглушенная происходящими переменами, но если профессорша взирала на мир с потаенной невысказанной мыслью о его скором конце, находя всякий раз элегической думе новые подтверждения, то Варя пребывала попеременно в растерянности и возмущении. Она окончила институт с полукрасным дипломом, ее оставили на кафедре старшей лаборанткой с часами и перспективой стать через несколько лет преподавателем- распределение, о котором в прежние годы можно было только мечтать. И вдруг оказалось, что зарплата у нее нищенская, будущее бессмысленно, студентки смотрят как на неудачницу и сплетничают о личной жизни. Особенно тосковала Варя весною. Мысль о том, что настанет лето, а у нее нет обновы, ввергала ее в уныние. Она экономила до рези в животе на обедах, не платила за проезд в тридцать первом троллейбусе, знала в лицо всех контролеров, а они знали ее; она страдала, перебирая перед зеркалом прошлые наряды, но угрюмое стекло свидетельствовало о том, что безбилетная, похудевшая от душевных волнений, стычек с ревизорами и диеты девушка, стоявшая напротив, — всех на свете прелестней, однако одета не комильфо. Варя носила на лице такое выражение, что от нее шарахались и женщины, и мужчины. Вероятно, это и имела в виду хорошо устроившаяся сестра, говоря о том, что в голове у московской жительницы ветер. Но это был не просто ветер, а злой мусорный муссон, который дул, не стихая ни днем ни ночью, до одурения в голове.
Она так страдала, что даже испытывала мстительное удовлетворение от бедности, штопаные чулки приводили ее в состояние истерического восторга, она щеголяла рваными сапогами и всех мало-мальски устроившихся в новой жизни людей считала барыгами, презирая сестру и бабку, служивших желтому дьяволу и заработанные деньги сносивших в странные конторы, где их обменивали на разноцветные билетики, на которых у обеих поехала крыша. Сестра мечтала отправить мать на лечение в Германию, среднего брата учиться в Англию, а себе купить яхту в заливе.
— А может быть, мост выстроишь между Москвой и Ригой?
— Я чего-то не понимаю, Варвара, — сказала Мария медленно. — Ты очень умная или дура. Но если умная, то почему такая бедная, не пойму.
— Я не хочу быть богатой, — сказала Варя надменно.
— Дело не в богатстве. Деньги — это свобода, сестра. Купи себе что-нибудь к весне. И не говори мне «нет», не то я обижусь. Я тебе за билет до Риги должна.
«А еще за батник», — мысленно добавляла Варя, отказываясь от любых подарков и в своем неприятии сестрино-бабушкиного капитала перещеголяв даже мать.
— Нельзя так, Варя, тебя гордыня мучает.
— И пусть.
— Деточка, гордыня — смертный грех, родительница всех грехов. За нее с человека вдвойне спросится. Больше, чем за сребролюбие и лихоимство.
Но Варя молчала: школа ценностей и грехов у нее была своя собственная. А мать не унималась:
— Покаяться тебе, дочка, надо.
— А им не надо?
— Им тоже, но тебе нужнее. В храм пойти, исповедаться, причаститься.
Мать перечисляла эти действия, и Варе казалось, что она похожа на студентку-иностранку, которую учат православному языку. Бабуля была права: мать опять нашла себе лазейку. Она ездила по ближним и дальним монастырям, возвращаясь оттуда с радостными, блестящими глазами: было видение, было знамение, было пророчество. Там мироточат иконы, здесь обретаются мощи, находят останки мучеников и убивают за веру, все, что происходит вокруг неслучайно, и свобода, и кровь, и нищета, и богатство, войны и землетрясения, которые сплелись воедино. Во всем есть свой замысел, а вовсе не хаос — последние времена даны людям для вразумления и покаяния, они же по неразумию, гордости или легкомыслию воспользовались ими, чтобы напоследок потешить плоть, а не душу спасти, как жадные евреи в пустыне между Египтом и землей обетованной.