– Молодой человек, – заметил архидиакон, – во время последнего въезда короля в числе его свиты был дворянин Филипп де-Комин, у которого на чепраке, покрывавшем его лошадь, был вышит следующий девиз: – «Кто не работает, недостоин есть.» – Советую вам зарубить себе это на носу.
Жан стоял молча, приложив палец к щеке, устремив глаза в землю, и с сердитым видом. Вдруг он обернулся к Клоду с проворством трясогузки.
– Итак, братец, вы отказываете мне даже в нескольких жалких су, чтобы купить себе хлеба у булочника?
– Кто не работает, недостоин есть.
При этом ответе неумолимого архидиакона, Жан закрыл лицо обеими руками, как рыдающая женщина, и воскликнул с выражением отчаяния:
– !
– Это что такое означает? – спросил Клод, удивленный этой выходкой.
– А разве вы этого не знаете? – ответил Жан, поднимая на Клода дерзкие глаза свои, которые он только что постарался нацарапать своими ногтями, чтобы придать им красноты и заставить думать, что он плакал. – Ведь это по-гречески! Это анапест Эсхила, выражающий сильнейшую степень горя.
И при этих словах он разразился таким раскатистым смехом, что даже серьезный архидиакон не мог не улыбнуться. Действительно, он сам был виноват. К чему он так избаловал этого мальчика?
– Ах, милый братец, – продолжал Жан, ободренный этой улыбкой, – посмотрите на мои сапоги: они совсем расползаются. Что может быть трагичнее сапог, которые просят есть!
Но архидиакон снова сделался серьезен по-прежнему.
– Я пришлю тебе новые сапоги, – сказал он, – но денег на руки не дам.
– Ну, хоть сколько-нибудь, братец! – продолжал умолять его Жан. – Я обещаюсь вам вызубрить наизусть всего Грациана, я стану усердно молиться Богу, я сделаюсь настоящим Пифагором по части учености и добродетели! Но только, ради Бога, дайте мне немного денег. Неужели вы не видите, что голод уже разинул свою ужасную пасть, более черную и более глубокую, чем преисподняя, и более вонючую, чем нос монаха?
Клод только покачал головой и снова заговорил:
– Кто не работает…
Но Жан не дал ему докончить.
– Ну так черт побери! – воскликнул он. – Да здравствует веселие! Я пойду шляться по харчевням, буду драться, бить посуду, отправлюсь к девушкам!
И с этими словами он подбросил шапку до потолка и прищелкнул пальцами, точно кастаньетами.
– Жан, – проговорил архидиакон, сердито смотря на него, – у тебя нет души!
– В таком случае, – заметил Жан, – у меня, если верить Эпикуру, недостает чего то, сделанного неизвестно из чего и не имеющего имени.
– Жан, тебе нужно серьезно подумать о том, чтобы исправиться.
– Что же это такое! – воскликнул школяр, переводя взоры свои от Клода к перегонным кубам, – здесь, значит, все рогато, – и посуда, и мысли!
– Жан, ты стоишь на очень наклонной плоскости. Знаешь ли, куда ты идешь?
– В кабак, – ответил Жан.
– А кабак ведет к позорному столбу, – заметили Клод.
– Ну, что же! И позорный столб – такой же столб, как и всякий другой, и, быть может, с его помощью Диогену и удалось бы, наконец, найти человека.
– А позорный столб ведет к виселице.
– Виселица – это рычаг, на одном конце которого висит человек, а на другом – весь мир. Роль человека в этом случае вовсе не так достойна сожаления.
– А виселица ведет в ад!
– Ну, что ж! Там, по крайней мере, достаточно тепло.
– Жан, Жан, говорю тебе, ты дурно кончишь.
– А за то я хорошо начал!
В это время на лестнице раздался стук шагов.
– Тссс! проговорил Клод, прикладывая палец к губам, – это идет Жак. Послушай, Жан, прибавил он вполголоса, – не смей никогда и никому говорить о том, что ты здесь увидишь и услышишь. Спрячься поскорее в эту печку и не шевелись.
Школяр забился в печку. Туг ему пришла на ум блестящая мысль.
– А вот что, братец: я буду молчать, но только вы должны дать мне за это один флорин.
– Хорошо, хорошо! Я обещаю тебе это, только молчи!
– Но, чур, деньги вперед!
– Ну, на, бери! – гневно воскликнул архидиакон, бросая ему весь свой кошелек.
Жан только что успел забраться в печку, как распахнулась дверь.
V. Снова оба человека, одетые в черном
В комнату вошел человек, одетый в черное платье, с мрачным выражением лица. На первый взгляд более всего поразили нашего приятеля Жана (который, как читатель легко может представить себе, устроился в своей печурке таким образом, чтобы ему можно было удобно видеть и слышать все, что будет происходить в комнате) печальное выражение лица и простота одежды новоприбывшего. В выражении лица его было, правда, нечто слащавое, но это была слащавость, свойственная лицам судей или кошек. Он был совершенно сед; судя по морщинистому лицу его ему можно было дать лет шестьдесят; он моргал веками и густыми седыми бровями, губы его отвисли, руки его были необыкновенно крупны. Жак сразу решил, что это, должно быть, или врач, или судья, и, заметив к тому же, что у него нос составлял совершенно прямую линию со лбом, – несомненный признак глупости, по его мнению, – он забился в угол своей печурки, очень недовольный тем, что ему придется провести Бог весть сколько времени в таком неудобном положении, и притом в таком неприятном обществе.