— Ты куда? Стой! Стой, говорю! — крикнула бабушка.
Я мчался во весь дух.
— Я-а-авишься, я-а-а-авишься домой, мошенник! — несся вслед мне голос бабушки. А тут еще мужики поддали жару.
— Держи его! — крикнули, и я не заметил, как оказался на верхнем конце деревни.
Теперь только я обнаружил, что наступил вечер и волей-неволей надо возвращаться домой. Но я не хотел домой и на всякий случай подался к двоюродному братишке Ваньке, жившему здесь, на верхнем краю.
Мне повезло. Возле дома Кольчи-старшего, Ванькиного отца, играли в лапту. Я ввязался в игру и пробегал до темноты.
Появилась тетя Феня — Ванькина мать — и спросила меня:
— Ты почему домой не идешь? Бабушка ведь потеряет тебя!
— Не-е, — беспечно ответил я. — Она в город уплыла. Может, ночует там.
Тетя Феня предложила мне поесть, и я с радостью смолотил все, что она мне дала. А тонкошеий молчун Ванька попил вареного молока, — и мать сказала ему:
— Все на молочке да на молочке. Гляди, вон как ест парнишка и оттого крепок.
Я уже надеялся, что тетя Феня и ночевать меня оставит. Но она еще порасспрашивала, порасспрашивала обо всем меня, затем взяла за руку и отвела домой.
В доме уже не было свету. Тетя Феня постучала в окно. Бабушка крикнула: «Не заперто!» Мы вошли в темный и тихий дом, где только и слышалось многокрылое жужжание бьющихся о стекло мух, паутов и ос.
Тетя Феня оттеснила меня в сени и толкнула в пристроенную к сеням кладовку. Там была налажена постель из половиков и старого — седла в головах — на случай, если днем кого-то сморит жара и ему захочется отдохнуть в холодке.
Я зарылся в половики, притих.
Тетя Феня и бабушка о чем-то разговаривали в избе. В кладовке пахло отрубями, пылью и сухой травой, натыканной во все щели и под потолком. Трава эта все чего-то пощелкивала да потрескивала, и оттого, видно, в кладовке всегда было немного таинственно и жутковато.
Под полом робко и одиноко скреблась мышь, голодающая из-за кота. На селе утверждалась тишина, прохлада и ночная жизнь. Убитые дневной жарой собаки приходили в себя, вылазили из-под сеней, крылец, из конур и пробовали голоса. У моста, что проложен через — малую реку, пиликала гармошка. На мосту у нас собирается молодежь, пляшет там, поет. У дяди Левонтия спешно рубили дрова, должно быть, он принес чего-то на варево. У кого-то левонтьевские «сбодали» жердь? Скорее всего у нас. Есть им время идти сейчас далеко!..
Ушла тетя Феня, плотно прикрыв дверь в сенках. Воровато прошмыгнул по крыльцу кот, и под полом стихла мышь. Стало совсем темно и одиноко. В избе не скрипели половицы, не ходила бабушка. Устала, должно быть. Мне сделалось холодно. Я свернулся калачиком.
Проснулся я от солнечного луча, пробившегося в мутное окошко кладовой. В луче мошкой мельтешила пыль. Откуда-то наносило заимкой, пашнею. Я огляделся, и сердце мое радостно встрепенулось: на меня был накинут дедушкин старенький полушубок. Дедушка приехал ночью! Красота!
На кухне бабушка громко, возмущенно рассказывала:
— …Культурная дамочка, в шляпке. Говорит: «Я у вас эти вот ягодки все куплю». Пожалуйста, милости прошу. Ягодки-то, говорю, сиротинка горемышный собирал…
Тут я, кажется, провалился сквозь землю вместе с бабушкой и не — мог разобрать, что говорила она дальше, потому что закрылся полушубком, забился в него, чтобы помереть скорее.
Но сделалось жарко, глухо, стало невмоготу дышать, и я открылся.
— Своих вечно потачил! — шумела бабушка. — Теперь этого! А он уж мошенничает! Что потом из него будет? Каторжанец будет! Вечный арестант будет! Я вот еще левонтьевских в оборот возьму! Это ихняя грамота!..
Убрался дед во двор, от греха подальше. Бабушка вышла в сенки, заглянула в кладовку. Я крепко сомкнул веки.
— Не спишь ведь, не спишь! Все-о вижу!
Но я не сдавался. Забежала в дом бабушкина племянница, спросила, как бабушка сплавала в город. Бабушка сказала, что слава тебе господи, и тут же принялась рассказывать:
— Мой-то, малой-то! Чего утворил!..
В это утро к нам много приходило людей, и всем бабушка говорила: «А мой-то, малой-то!»
Бабушка ходила взад-вперед, поила корову, выгоняла ее к пастуху, делала разные свои дела и всякий раз, пробегая мимо дверей кладовки, кричала:
— Не спишь ведь, не спишь! Я все-о вижу!
Я знал, что она управится по дому и уйдет. Все равно уйдет поделиться новостями, почерпнутыми в городе, и узнать те новости, какие свершились без нее на селе. И каждому встречному бабушка будет говорить: «А мой-то, малой-то!..»
В кладовую завернул дедушка, вытянул из-под меня кожаные вожжи и подмигнул: «Ничего, не робей!» Я заширкал носом. Дед погладил меня по голове, и так долго копившиеся слезы хлынули безудержно из моих глаз.
— Ну что ты, что ты? — успокаивал меня дед, утирая большой жесткой рукой слезы с моего лица. — Чего ж голодный-то лежишь? Попроси прощения… Ступай, ступай, — легонько подтолкнул меня Дед.
Придерживая одной рукой штаны, а другую прижав локтем ц глазам, я ступил в избу и завел:
— Я больше… я больше… — И ничего дальше сказать не мог.