Раньше у него были женщины совсем другого типа, другого масштаба — и он ими пренебрегал, а сейчас, по точному замечанию самой Полонской, хватается за нее, как за соломинку. Ничего от прежних блестящих атак: сутяжничество.
«1. Если любят — то разговор приятен
2. Если нет — чем скорей тем лучше
3. Я — первый раз не раскаиваюсь в бывшем будь еще раз такой случай буду еще раз так же поступать
4. Я не смешон при условии знания наших отношений
5. В чем сущность моего горя
6. Не ревность (дважды подчеркнуто)
7. Правдивость человечность
нельзя быть смешным (подчеркнуто)
8. Разговор — я спокоен
Одно только не встретились и в 10 ч.
9. Пошел к трамваю тревога телефон не была и не должна быть шел наверняка кино если и не были Мих. Миъ. гулял со мной не звонил
10. Зачем под окном разговор
11. Я не кончу жизнь не доставлю такого удовольствия худ.театру
12. Сплетня пойдет
13. Игра способ повидаться если я не прав
14. Поездка в авто
15. Что надо прекратить разговоры
16. Расстаться сию же секунду или знать что делается».
Кощунственно звучит, но из всего, что он написал за 1930 год, это лучшие стихи. Больше того — стихи будущего. Так и будут писать уже в шестидесятые: «Пошел к трамваю тревога телефон не была и не должна быть».
Речь о ее походе в кино 10 апреля с 26-летним красавцем Борисом Ливановым, к которому Маяковский — думается, без всякого основания,— ревновал.
Актерская среда, безалаберность, легкое отношение к слову. Всегда как бы в роли.
У него никогда не было романов с актрисами, он не знал, что это такое.
Последние дни проводил с театром и с людьми театра. Все готовилось к последнему выходу, жанр был выбран безошибочно, среда соответствовала.
Вечером 12-го, по всей вероятности, он пишет письмо.
Шаламов называет письмо безумным, и написано оно, как вспоминает Галина Катанян, безумными, огромными буквами. Такими буквами писал Андрей Белый. Между тем письма, написанные этими огромными буквами, вполне рациональны — в отличие, например, от совершенно безумных писем Блока, написанных каллиграфическим, вольным и ровным почерком.
И письмо нормальное. Отличное письмо для финального выхода. Надо только оценивать его не как поэтическое или человеческое завещание, а как еще один лозунг, последнее — прозаическое — вступление в поэму.
И название абсолютно правильное. Такое же, как «Нате» или «Сволочи».
«Всем
В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.
Мама, сестры и товарищи, простите — это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.
Лиля — люби меня.
Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.
Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо.
Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.
Как говорят —
«инцидент исперчен»,
любовная лодка
разбилась о быт.
Я с жизнью в расчете
и не к чему перечень
взаимных болей,
бед
и обид.
Счастливо оставаться.
Владимир Маяковский.
12/IV-30 г.
Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным.
Сериозно — ничего не поделаешь.
Привет.
Ермилову скажите, что жаль — снял лозунг, надо
бы доругаться.
В.М.
В столе у меня 2.000 руб.— внесите в налог.
Остальное получите с Гиза.
В. М.».
Критик Владимир Ермилов попал под горячую руку и, как муха в янтарь, влип таким образом в бессмертие. Провинился он тем, что в «напостовской» статье о «Бане», вышедшей отдельным изданием, назвал бюрократизм не главной, второстепенной опасностью (в чем, кажется, единственный раз в жизни не погрешил против истины); Маяковский приготовил к премьере лозунг о том, что «бюрократам помогает перо критиков — вроде Ермилова», но потом этот лозунг снял, не желая портить отношения с РАППом.
Все остальное на уровне главной задачи и в духе лучших его текстов начиная с 1913 года. Не стыдно этой запиской закончить выставку.
И — для довершения самурайской аналогии — последнее четверостишие, нечто вроде финального хокку, сочиняемого в процессе сеппуку.
Полное соответствие.
В четыре часа дня 13 апреля он идет на репетицию «героической меломимы», которую написал к 25-летию революции 1905 года,— «Москва горит». Вспоминает художница спектакля Валентина Ходасевич, та самая, которая утешала его в Париже осенью 1922 года во время проблем с визой.
«Внезапно… в полном безмолвии пустого цирка раздается какой-то странный, резкий, неприятный, бьющий по взвинченным нервам сухой треск, быстро приближающийся к той стороне арены, где я переругиваюсь с главным плотником. Оборачиваюсь на звук… Вижу Маяковского, быстро идущего между первым рядом кресел и барьером арены с палкой в руке, вытянутой на высоту спинок кресел первого ряда. Палка дребезжит, перескакивая с одной деревянной спинки кресла на другую. Одет он в черное пальто, черная шляпа, лицо очень бледное и злое. Вижу, что направляется ко мне. Здороваюсь с арены. Издали, гулко и мрачно, говорит:
— Идите сюда!
Перелезаю через барьер, иду к нему навстречу. Здороваемся. На нем — ни тени улыбки. Мрак.