— Готово! — ответил подручный.
Чухонец изо всей силы дернул за железное кольцо в круглом отверстии, сбоку эшафота. Доска из-под ног осужденных, как дверца люка, опустилась, и тела повисли.
«У-х!» глухим гулом прогудело от кучки народа на Троицкой площади до войска, окружавшего виселицу: вся толпа, как земля от свалившейся тяжести, ухнула. Не сразу поняли: было пятеро, осталось двое, — где же трое?
— Э, черт! Что такое? Что такое? — закричал Кутузов с лицом перекошенным, пришпорил лошадь и подскакал.
Отец Петр выронил крест, взбежал на помост и заглянул сначала в дыру, а потом — на три болтавшихся петли. Понял: сорвались.
Унтер был прав: на смокших веревках петли не затянулись как следует и соскользнули с шей. Повисли двое — Пестель и Бестужев, а трое — Каховский, Рылеев и Муравьев — сорвались.
Там, в черной дыре, копошились, страшные, белые, в белых саванах.
Колпаки упали с лиц. Лицо Рылеева было окровавлено. Каховский стонал от боли. Но взглянул на Рылеева, — и опять, как давеча, улыбнулись друг другу: «Вместе?» — «Вместе».
Муравьев был почти в обмороке, но как глубокоспящий просыпается с неимоверным усилием, так он очнулся, открыл глаза и взглянул вверх; увидел, что Бестужев висит: узнал его по маленькому росту. «Ну, слава Богу, — подумал, — иной гонец иного Царя уже возвестил ему жизнь!» А что сам будет сейчас умирать не второю, а третьей смертью, — не подумал. Опять закрыл глаза и успокоился с последнею мыслью: «Ипполит… маменька…»
Музыка затихла. В тишине, из кучки народа на Троицкой площади, послышался вопль, визг: там женщина билась в припадке. И опять, как давеча, по всей толпе, от площади до виселицы, прошло глухим гулом содрогание ужаса. Казалось, еще минута, — и люди не вынесут: бросятся, убьют палачей и сметут виселицу.
— Вешать! Вешать! Вешать скорей! — кричал Кутузов. — Эй, музыка!
Снова заиграла музыка. Трех упавших вытащили из дыры. Взойти на помост они уже не могли: взнесли на руках. Опустившуюся доску подняли. Пестель достал до нее носками и ожил: по замершему телу пробежала новая судорога. Бестужев не достал благодаря малому росту: он один от второй смерти избавился.
Опять накинули петли и опустили доску. На этот раз все повисли как следует.
Был час шестой. Солнце всходило в тумане, так же как все эти дни, тускло-красное. Прямо против солнца, между двумя черными столбами, на пяти веревках висели пять неподвижно вытянутых тел, длинных-длинных, белых, спеленутых. И солнце, тускло-кровавое, не запятнало кровью белых саванов.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Накануне казни государь уехал, или, как иные говорили, «бежал» в Царское. Каждые четверть часа туда посылали фельдъегерей, прямо с места казни. С последним Кутузов отправил донесение:
«Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком, как со стороны бывших в строю войск, так и со стороны зрителей, коих было немного. По неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы, при первом разе, трое, а именно: Рылеев, Каховский и Муравьев — сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть. О чем Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше доношу».
В тот же день начальник главного штаба, генерал Дибич, писал государю:
«Фельдъегерь доставит Вашему Величеству донесение генерала Кутузова об исполнении приговора над мерзавцами. Войско вело себя с достоинством, а злодеи с тою низостью, которую мы видели с самого начала».
«Благодарю Бога, что все окончилось благополучно, — ответил государь Дибичу. — Я хорошо знал, что герои 14-го не выкажут при сем случае более мужества, чем следует. Советую вам, мой милый, соблюдать сегодняшний день величайшую осторожность».
14-го июля отслужено было благодарственное молебствие на Сенатской площади. Войска окружали походную церковь, поставленную у памятника Петра, на том самом месте, где 14-го Декабря стояло каре мятежников. Митрополит с духовенством обходил ряды войск и кропил их святою водою.
Последняя ектенья возглашалась торжественно, с коленопреклонением:
«Еще молимся о еже прияти Господу Спасителю нашему исповедание и благодарение нас, недостойных рабов Своих, яко от неиствующия крамолы, злоумышлявшия на испровержение веры православныя и престола и на разорение царства Российского, явил есть нам заступление и спасение Свое».
«Их казнь — казнь России? Нет, пощечина. Ну, да ничего, съедят. Прав Каховский: подлая страна, подлый народ. Погибнет Россия… А, может быть, и гибнуть нечему: никакой России нет и не было».
Так думал Голицын, сидя в своей новой камере, в Невской куртине, куда перевели его после экзекуции, 13-го июля. Он уже знал, что казнь совершилась, — фейерверкер Шибаев успел ему об этом шепнуть, — но больше ничего не знал. В эти дни после казни арестанты содержались с такою же строгостью, как в первые дни заключения. Никуда не выпускали их из камер; разговоры и перестукивания кончились; сторожа опять онемели; на все вопросы был один ответ: «Не могу знать».