Она перестала плакать, отняла руки от лица и, еще не понимая слов, вслушивалась в голос его, вглядывалась в лицо, простое, милое, детское и такое жалкое, что опять, как тогда, в первые минуты сближения, сердце ее сжималось от страха, как будто чуяло, что этому человеку грозит беда — и надо помочь ему, остеречь, спасти.
— Я так и знала! Я так и знала! — всплеснула она руками. — Говорите, сейчас же говорите! Что это значит? Какая смерть? Какой поединок?
— Не спрашивайте, Маринька. Я не могу сказать.
— Невеста?
— Какая невеста?
— Опять забыли? Невеста у вас…
— Никакой невесты нет. Ведь я же вам говорил…
— Говорили, что нет, а может быть, есть?
— Зачем вы мне не верите, Маринька? Разве не видите, что я говорю правду?
— Так что же, что? Да говорите же! Зачем вы меня мучаете? Что вы со мною делаете!
— Не могу сказать, — повторил Голицын.
От Фомы Фомича Маринька слышала, что «время теперь такое страшное» — император Константин Павлович отказался от престола, и войска должны присягнуть Николаю, а если не присягнут, то может быть бунт. «Уж не это ли?» — подумала с вещим ужасом.
— Я вам давеча неправду сказала, что почти верю вам. Не почти, а совсем. И что бы ни случилось, буду верить всегда. А только страшно, как страшно — знать и не знать! И что со мною будет. Господи!.. Валериан Михайлович, милый, а нельзя, чтоб этого не было?
— Нет, Маринька, нельзя.
— А когда?
— Не знаю. Скоро. Может быть, завтра.
— Завтра? Так значит, уйдете — и, может быть, никогда не увидимся?
Побледнела, наклонилась и положила ему руки на плечи. Он опустился на колени и руками обвил ее стан.
— Родная, родная, любимая единственная!
Вдруг вспомнил Софью. Не изменяет ли небесной для земной? Но нет, измены не было. Любил в обеих — земной и небесной — одну Единственную.
— Уйдете — и никогда, никогда, никогда не увидимся! — повторяла она и плакала; но это уже были не прежние, горькие, а новые, сладкие слезы любви.
— Нет, Маринька, увидимся. А если увидимся, вы меня не покинете?
Она наклонилась к нему еще ниже, приблизила лицо к лицу его, так что он почувствовал ее дыхание. Они смотрели друг на друга, улыбаясь, молча, и опять вспоминали, узнавали друг друга, как сквозь вещий сон незапамятно-давний, много раз виденный. Улыбки сближались, сближались — и, наконец, слились в поцелуй.
— Родная! Родная! Родная! — повторял он, как будто в одном этом слове было все, что он чувствовал. — Перекрестите меня, Маринька. Я ведь и за вас, может быть, на смерть иду.
— Почему за меня?
— Потом узнаете.
— Тоже нельзя сказать?
— Да, нельзя. Перекрестите же.
— Ну, Христос с вами! Сохрани, помоги, спаси, Матерь Пречистая! — благословила она его теми же словами, как некогда Софья, и поцеловала уже с материнскою нежностью.
«Да, Матерь, Матерь Пречистая! — подумал он. — Родная мать-земля. Мать и Невеста вместе. На муку крестную, на смерть — за нее, за Россию, Матерь Пречистую!»
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В ночь с 13 на 14 декабря в маленьких комнатках Рылеева в последний раз собрались заговорщики. Здесь, ночью, так же как днем, толпились они, приходили и уходили. Но уже не кричали, не спорили, как давеча; речи были тихи, лица торжественны: все чувствовали, что наступила минута решительная.
Пожилой человек, в потертом зеленом фраке, высоком белом галстухе и черепаховых очках, с лицом, как будто сухим и жестким, а на самом деле, восторженно-мечтательным, отставной чиновник канцелярии Московского генерал-губернатора, барон Владимир Иванович Штейнгель, один из старейших членов Северного Общества, читал невнятно и сбивчиво, по черновой измаранной:
— В манифесте от Сената объявляется:
«Уничтожение бывшего правления.
Учреждение Временного — до установления постоянного.
Свободное тиснение и уничтожение цензуры.
Свободное исповедание всех вер.
Равенство всех сословий перед законом.
Уничтожение крепостного состояния.
Гласность судов.
Введение присяжных.
Уничтожение постоянной армии».
— Ну, а как же мы все это сделаем? — спросил кто-то.
— Очень просто, — ответил Штейнгель. — Заставим Синод и Сенат объявить Верховную Думу Тайного Общества Временным Правительством, облеченным властью неограниченной; раздадим министерства, армии, корпуса и прочие начальства членам Общества и приступим к избранию народных представителей, кои долженствуют утвердить новый порядок правления по всему государству Российскому…
Каждый, кто входил в эти маленькие комнатки, сразу пьянел, точно крепкое вино бросалось ему в голову; дух захватывало от чувства могущества: что захотят, то и сделают; как решат, так и будет.
«Ничего не будет, — думал Голицын. — А, может быть, и будет? Безумцы, лунатики, планщики, а, может быть, и пророки? Может быть, все это — не исполнение, а знаменье; зарница, а не молния? Но где была зарница, там будет и молния».