— И видя такое неустроенное, варварское на все Российское простонародье самовластье и тяжкое притесненье, государь император Константин Павлович вознамерился уничтожить оное, — говорил мастеровой с испитым, злым и умным лицом, в засаленном картузе и полосатом тиковом халате, ремешком подпоясанном.
— По две шкуры с нас дерут, анафемы! — злобно шипел беззубый старичок-дворовый, в лакейской фризовой шинели со множеством воротников.
— Народу жить похужело, всему царству потяжелело! Томно так, что ой-ой-ой! — вздыхала баба с красным лицом и веником под мышкой, должно быть, прямо из бани. А лупоглазая девчонка, в длинной кацавейке мамкиной, разинув рот, жадно слушала, как будто все понимала.
— И видя оное притеснение лютое, — продолжал мастеровой, — государь Константин Павлович, пошли ему Господь здоровья, пожелал освободить Российскую чернь от благородных господ…
— Господа благородные — первейшие в свете подлецы! — послышались голоса в толпе.
— Отжили они свои красные дни! Вот он потребует их, варваров!
— Недолго им царствовать — не сегодня, так завтра будет с них кровь речками литься!
— Воля, ребята, воля! — крикнул кто-то, и вся толпа, как один человек, скинула шапки и перекрестилась.
— Сам сюда идет расправу творить, уж он у Пулкова!
— Нет, взяли за караул, заковали в цепь и увезли!
— Ах, ты сердечный, болезный наш!
— Ничего, братцы, небось, отобьем!
— Ура, Константин!
— Идут! Идут! — услышал Голицын и, оглянувшись, увидел, что со стороны Адмиралтейского бульвара, из-за забора Исакия, появилась конная гвардия. Всадники, в медных касках и панцирях, приближались гуськом, по три человека в ряд, осторожно-медленно, как будто крадучись.
— Ишь, как сонные мухи ползут. Не любо, чай, бед-неньким! — смеялись в толпе.
А солдаты в мятежном каре, заряжая ружья, крестились:
— Ну, слава Богу, начинается!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Генерал-губернатор граф Милорадович подскакал к цепи стрелков, выставленных перед фронтом мятежников. В шитом золотом мундире, во всех орденах, в голубой Андреевской ленте, в треугольной шляпе с белыми перьями, он сидел молодцом на гарцующей лошади.
Попал прямо на площадь из уборной балетной танцовщицы Катеньки Телешовой. На помятом лице его с жидкими височками крашеных волос, пухлыми губками и масляными глазками было такое выражение, как будто он все это дело кругом пальца обернет.
— Стой! Назад поворачивай! — закричали ему солдаты, и стальное полукольцо штыков прямо на него уставилось.
«Русский Баярд, сподвижник Суворова, в тридцати боях не ранен, — и этих шалунов испугаюсь!» — подумал Милорадович.
— Полно, ребята, шалить! Пропусти! — крикнул и поднял лошадь в галоп на штыки с такою же лихостью, с какою, бывало, на полях сражений, под пушечными ядрами, раскуривал трубку и поправлял складки на своем щегольском плаще амарантовом. «Бог мой, пуля на меня не вылита!» — вспомнил свою поговорку.
А простые глаза простых людей, как стальные штыки, прямо на него уставились: «Ах, ты шут гороховый, хвастунишка, фанфаронишка!»
— Куда вы, куда вы, граф! Убьют! — подбежал к нему Оболенский.
— Не убьют, небось! Не злодеи, не изверги, а шалуны, дурачки несчастные. Их пожалеть, вразумить надо, — ответил Милорадович, выпятив мягкие, пухлые губы чувствительно.
По угрюмой злобе на лицах солдат Оболенский видел, что еще минута — и примут на штыки «фанфаронишку».
— Смирна-а! Ружья к ноге! — скомандовал и схватил под уздцы лошадь Милорадовича. — Извольте отъехать, ваше сиятельство, и оставить в покое солдат!
Лошадь мотала головой, бесилась, пятилась. Узда острым краем ремня резала пальцы Оболенского; но, не чувствуя боли, он не выпускал ремня из рук.
Адъютант Милорадовича, молоденький поручик Башуцкий, с перекошенным от страха лицом, подбежал, запыхавшись, и остановился рядом с лошадью.
— Да скажите же ему хоть вы, господин поручик, — убьют! — крикнул ему Оболенский.
Но Башуцкий только махнул рукой с безнадежностью. А Милорадович уже ничего не видел и не слышал. Пришпоренная лошадь рванулась вперед. Оболенский едва не упал и выпустил узду из рук. Цепь стрелков расступилась, и всадник подскакал к самому фронту мятежников.
— Ребята! — начал он видимо заранее приготовленную речь с самонадеянной развязностью старого отца-командира. — Вот эту самую шпагу, видите, с надписью: «Другу моему Милорадовичу» подарил мне в знак дружбы государь цесаревич Константин Павлович. Неужели же я изменю другу моему и вас обману, друзья?
Неловко, бочком протискиваясь сквозь шеренгу солдат, подошел Каховский и остановился в двух-трех шагах от Милорадовича. Левую руку положил на рукоять кинжала, заткнутого за красный кушак, — Оболенский заметил, что из двух пистолетов за кушаком остался только один, — а правую — неуклюже, неестественно, точно вывихнутую, засунул под распахнутый тулуп, за пазуху.
— Разве нет между вами старых служивых суворовских? Разве тут одни мальчишки да канальи-фрачники? — продолжал Милорадович, взглянув на Каховского.