Читаем 14. Женская проза «нулевых» полностью

– …мне кажется, – добавляет, слегка нахмурившись.

* * *

Конец Революции я помню довольно смутно. Воспоминания тонут в розоватой, спасительной дымке. Наверное, такие вещи нельзя запомнить в подробностях – и остаться в здравом уме.

Но главное – главное я помню точно.

Кровь. Вонь. Дым.

Трупы. Взрывы. Крики.

День, когда он не вернулся.

День, когда я написала очень мелкими буквами на очень маленьком кусочке бумаги одно слово «умереть» – и отнесла его вниз, к статуе; вниз, где были только они. Уверенная: мне не выйти обратно. И тем не менее вышла (в беспамятстве, в полусне, даже не помню – как). Статуя отказала мне.

Главное я помню точно.

Одиночество.

Горе.

Безлюдье.

Всего тысяча уцелевших – в огромном-огромном городе.

Одна гигантская братская могила – вместо московской подземки.

Замурованные входы в метро. Чтобы не повторилось.

Чтобы не повторилось.

* * *

Мы больше не возвращаемся к этому разговору. До самой ночи мы не произносим ни слова.

Потом он говорит:

– Я ложусь. Приходи скорее.

Молчу.

– Ты идешь, солнышко?

– Мне надо в душ, – отвечаю слишком угрюмо.

– Ты на что-то обиделась?

– Нет-нет, что ты.

Напрягаю нужные мышцы – натягиваю улыбку.


Запираю дверь. Раздеваюсь. Залезаю в неуютную скользкую ванну, включаю воду.

Долго тупо соображаю, какой гель для душа выбрать – Palmolive молочко с медом или Johnson’s апельсин. Беру Palmolive.

Намыливаю Fructis’ом голову – как всегда, два раза, – тщательно промываю, с пукающим звуком выдавливаю в ладонь остатки бальзама-ополаскивателя, ритуально размазываю по волосам. Долго стою под колючими струйками душа. Беру с полочки пену для бритья, брею ноги. Брею под мышками. Пытаюсь полоснуть себя по запястью, но у меня неподходящая бритва – женская водянисто-голубая Gillette Venus. Только царапаюсь. Лезу в шкафчик-уголок, подвешенный над ванной, и нахожу нормальное лезвие.

Вспарываю кожу на запястье. Ощущения, оказывается, такие же, как если оцарапать руку листком бумаги: сначала холодок в позвоночнике и плечах, только потом, с большим опозданием – больно. Совсем чуть-чуть больно.

Крови нет. Кожа странно отслаивается от моей руки мокрым лоскутком, под ней я вижу маленькую, из тончайшей пластмассы пластину с двумя аккуратными плоскими кнопками. На одной значится: ПЕРЕЗАГ, на другой – ВЫКЛ.

Какие еще живые? Их нет. Они проиграли.

Так вот, значит…

Но для меня – что это меняет?


Конец Революции я помню довольно смутно. Последнее, что я помню: день, когда написала очень мелкими буквами на очень маленьком кусочке бумаги одно слово – «умереть» – и отнесла его вниз, к статуе; вниз, где были только они.


И статуя помогла мне.


Но для меня лично – что это меняет?

Для меня, по памяти собранной кем-то, кто не мог без меня жить (куда же он делся? почему не дождался меня? Проиграл… Они все проиграли). Для меня, по памяти собравшей его – без которого не могу я.

Для меня – что это меняет?

Не могу больше, всё равно не могу больше.

Немного медлю, решая: ПЕРЕЗАГ или ВЫКЛ.

Вру, я уже всё решила – просто тяну время.

Выключаю воду, сажусь на дно ванной, мягко нажимаю на кнопку.

Семья

Дима прибежал на перрон всего за две минуты до отхода поезда, еще с минуту, часто дыша на проводницу мятным перегаром, рылся в карманах куртки в поисках билета; наконец по-хозяйски облобызал розовощекую спутницу и метко ввалился в покачнувшийся вагон.

В купе, кроме него, никого не было. Задумчиво мотаясь из стороны в сторону и тихо матерясь, Дима долго боролся с влажным постельным бельем. Одержав победу, со стоном взгромоздился на верхнюю полку, засунул кошелек под подушку и немедленно уснул.

Во сне Диме мерещилось, что на каком-то ночном полустанке в купе вошел потный толстяк с маленьким чемоданом и старомодной тростью в руке. Сел, отдуваясь, у окна, стянул с себя облезлую шапку из больного черного кролика. Под кроликом обнаружилась лишь половина головы, сиротливо ютившаяся на короткой, в тюленьих складочках шее. Верхняя часть черепа необъяснимым образом отсутствовала: не было ни лба, ни затылка, ни темени, словно всё это аккуратно отрезали прямо по линии бровей и сняли, как проржавевшую крышку с походного котелка.

– Инвалид, – слегка извиняющимся тоном представился пассажир.

– Ды-ы… – неразборчиво мыкнул Дима в ответ.

Дальше ехали молча. Пухлой рукой с неухоженными, под корень обгрызенными ногтями инвалид лениво залезал к себе в голову, сосредоточенно там ковырялся, вытаскивал большие круглые виноградины и без особого аппетита жевал. Винограда в голове было слишком много; когда поезд качало, фиолетовые мускатины рассыпались по полу, толстяк, чертыхаясь, лез их поднимать, и из дырки вываливалось еще больше, целые гроздья.

– Угощайся, – он по-хозяйски сунул Диме под нос пригоршню, но тот отказался, сообразив, что виноград, скорее всего, немытый.

– Ну как хочешь, – обиделся инвалид. – А то, может, курочки? – суетливая пятерня с готовностью зашуровала где-то на самом дне головы. – У меня тут… с чесночком?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Север и Юг
Север и Юг

Выросшая в зажиточной семье Маргарет вела комфортную жизнь привилегированного класса. Но когда ее отец перевез семью на север, ей пришлось приспосабливаться к жизни в Милтоне — городе, переживающем промышленную революцию.Маргарет ненавидит новых «хозяев жизни», а владелец хлопковой фабрики Джон Торнтон становится для нее настоящим олицетворением зла. Маргарет дает понять этому «вульгарному выскочке», что ему лучше держаться от нее на расстоянии. Джона же неудержимо влечет к Маргарет, да и она со временем чувствует все возрастающую симпатию к нему…Роман официально в России никогда не переводился и не издавался. Этот перевод выполнен переводчиком Валентиной Григорьевой, редакторами Helmi Saari (Елена Первушина) и mieleом и представлен на сайте A'propos… (http://www.apropospage.ru/).

Софья Валерьевна Ролдугина , Элизабет Гаскелл

Драматургия / Проза / Классическая проза / Славянское фэнтези / Зарубежная драматургия
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее