Плац был огромен, и про пятнадцать тысяч женщин Зурен тоже не соврал. На меня взирала целая орда женщин в одинаковых полосатых платьях, в веревочно-деревянной обуви. Или не женщин? Узники были настолько тощими и изможденными, что уже походили не на женщин или мужчин, а на трупы, на древнеегипетские мумии. Вдобавок все еще и были острижены наголо.
Я двинулся в сопровождении коменданта вдоль толпы, и меня провожали тысячи голодных блестящих глаз узниц. Глаза глядели без всякой ненависти, с искренним безразличием. Они как будто уже смотрели с той стороны, которая ждет человека за порогом смерти, с той стороны, где все земное уже не имеет никакого смысла.
Я бессмысленно остановился рядом с одной девушкой, живым трупом. Девушка была ростом с Гиммлера, но весила, наверное, килограмм тридцать, руки у неё были такими тонкими, что я удивился, как они еще не сломались.
— Еврейка, что ли?
— У нас нет евреев, рейхсфюрер, — гордо доложил комендант Зурен, — Наш лагерь — юденфрай, свободный от евреев. Все уничтожены, как вы и приказывали! Эта девушка — сектантка. Библьфоршер! А вон та рядом — извращенка, она спала с женщинами! Но тут мы, конечно, быстро её отучили.
Комендант Зурен превосходно ориентировался в своем контингенте, то ли знал всех лично, а то ли просто смотрел на цветные нашивки на рукавах платьев. Разных нашивок тут было много — зеленые, черные, красные, фиолетовые… Я этой цветовой кодировки заключенных не знал, её знал Гиммлер. Рейхсфюрера все это очень заводило, я чувствовал, как бушуют в моей голове его нейроны. Толпа вот этих женщин — бесправных, измученных, с которыми можно делать, что угодно… Гиммлер находил это зрелище прекрасным.
Я посмотрел на Свидетельницу Иеговы, посмотрел на лесбиянку. Я хотел сказать коменданту Зурену, что тут напрашиваются кое-какие аналогии с моим родным миром, откуда я прибыл, но не смог. Я вообще больше не мог выдавить из себя ни слова, как будто мне язык отрезали. И в голове тоже была странная пустота. Я даже уже не понимал, что говорить такое Зурену было бы странно и недопустимо.
А комендант потащил меня дальше, теперь уже чуть ли не под руку. На краю площади валялись два трупа, тоже женщины, у обеих головы превращены в кашу автоматными очередями.
— А вот эти две русские пытались сбежать сегодня ночью, — затараторил Зурен, — Наслушались болтовни охраны, что якобы наш Рейх сдается их Советскому Союзу! Я, конечно же, уже наказал охранников за разговорчики. А этих сук просто пристрелили. Эти военнопленные, у русских свиней женщины тоже воюют, даже носят погоны, ну не мерзость ли, рейхсфюрер? Вот потому мы и бьем русских уже третий год подряд, что наша немецкая женщина знает свое место. А кто не знает — так тех мы учим, в местах вроде нашего лагеря.
Я молчал. А Зурену, похоже, было все равно, он был достаточно туп, чтобы даже не интересоваться причинами моего странного молчания.
— Казни заключенных со вчерашнего дня запрещены, — напомнил коменданту Гротманн, — Вы же читали приказ.
— А это формально не казнь, штандартенфюрер, — оправдался Зурен, — Формально это предотвращение побега. А вчерашний приказ я соблюдаю, у нас в этом смысле строго. Тем не менее, я просил построить нам газовую камеру, как в Аушвице, я уже много раз подавал рейхсфюреру рапорты, что расстреливать больных или старых, или отказников от работ слишком дорого и долго. Патроны следует тратить на вражеских солдат на фронте, а не на эту шваль. Если рейхсфюрер позволит, я даже готов показать ему место, где можно построить газовую камеру, я уже даже произвел все расчеты…
Я молчал.
А Гротманн все больше нервничал из-за моего странного молчания.
— Рейхсфюрер сейчас не намерен обсуждать этот вопрос, штурбаннфюрер, — заявил Гротманн коменданту, — Сказано же. Казни отменены.
Но Зурен уже тащил меня дальше, мимо бараков и каких-то хозяйственных строений. Заключенные женщины так и остались стоять на плацу.
— Генрих, ты как, ты здоров?
Это уже мой личный врач и лучший друг Гебхард, суетится вокруг меня. Я молчал.
— А вот тут у нас дети, содержатся отдельно, — продолжал Зурен.
Обиталище детей напоминало человейник, иначе не скажешь.
Вроде и большой барак, но слишком маленький для трех сотен детей. Дети все тоже в полосатой форме. И такие же изможденные, как и их матери, и такие же бритые налысо. В бараке длинные нары, на которых дети сидят в тесноте, чуть ли не друг на дружке. Грязь, вши, воняет отвратительно. Но никто из детей не плачет, не говорит ничего. Я смотрю на них, и понимаю, что у этих детей, даже у самых маленьких, на плач уже просто не осталось сил.
— Вот этот помер, кажется, — Зурен указывает на мальчика лет пяти, мальчик и правда не двигается, — Мрут, как мухи, рейхсфюрер! Слабая порода, ибо рождены от предательниц Рейха или расово неполноценного элемента!
Я молчу.