Но тут я вспомнила, как порвала ее рубашку в ванной и как после этого она стала бояться меня, словно я вцепилась в нее когтистыми лапами и обнаженными клыками, готовая содрать с нее кожу. Я вспомнила, как выглядела ее грудь. Ее груди. Ее ребра. Ее живот. И, пристыженная, понурила голову.
— Что? — спрашивает она. — Скажи, о чем ты думаешь, солнышко.
— Наверное, тебе следует уйти, — отвечаю я. — У меня в голове бродят какие-то странные мысли.
— Какие мысли?
— Я не должна рассказывать тебе о них.
— Они определяют, как тебе нужно себя вести? — Она наклоняется вперед и начинает говорить шепотом, словно нас могут подслушать. — Это они не велят тебе быть откровенной со мной?
Сначала мне показалось, что под словом «они» она имеет в виду докторов, но потом поняла, что это не так. Она снова механически повторяла цитаты из своих книг, имеющие отношение к моему случаю. Мама, готовясь к экзаменам, имела обыкновение заставлять меня читать эти книги вслух, с тем чтобы угадать правильные ответы. Потому что именно такие вопросы требуется задавать пациенту, болезнь которого пытаешься диагностировать, ставя галочки напротив симптомов, пока не зазвенит звонок и не зажжется лампочка над правильным диагнозом. Если я признаюсь, что вампиры-инопланетяне, прилетевшие к нам из галактики, указывают мне, что я должна думать и делать, она получит приз — холодильник.
Я слегка покачиваю головой. В данный момент я могу ответить ей только так.
— О, Лорен, — говорит она с ноткой сожаления в голосе. Ее губы скривились — она демонстрирует, каким горьким является ее поражение. Потом спрашивает, не привезти ли мне что-то из дома, и я отвечаю: учебник для экзамена в понедельник; несколько книг, все равно каких; серый блокнот с каракулями на обложке — кажется, он лежит на моем столе; подводку для глаз и остальную косметику; а еще носки.
А затем сама спрашиваю ее:
— Тебе уже звонили из полиции? Насчет Эбби?
Со времени последней ночи у меня дома — и моего последнего визита к ним, имевшего место еще до того, как Трина оставила мне нож, у меня есть основание считать, что Эбби все еще не в доме. А где-то поблизости от него. Что вполне вероятно. Я не должна терять надежду.
Она сомневается. И я начинаю думать, что того и гляди все действительно обернется плохо, я узнаю об этом, и наступит конец истории, конец. И позволят ли мне тогда печалиться о подруге, раз я нахожусь здесь; разрешат ли испытывать какие-то эмоции? А может, они даже сами назовут ее моей подругой?
Но мама отрицательно качает головой.
— Никаких новостей, — только и говорит она.
— Может, ты позвонишь им, спросишь, как у них дела? Ради меня?
Мне кажется, в этом нет ничего сложного. Но она отворачивается и резко меняет тему:
— Я позвонила Джеми. Решила, что он должен знать.
— Про Эбби? — не понимаю я.
— Про тебя, — отвечает она. — Я позвонила ему и сказала, что ты лежишь здесь.
Моя настоящая мать обязательно позвонила бы Джеми. Она обязательно сделала бы это. То есть передо мной сидит именно она, верно? Это моя мать, а эта сумасшедшая девчонка — я.
— Он забрал фургон с вечеринки. Сказал, что нашел ключи.
— Пожалуйста, поблагодари его, — говорю я.
— Он может навестить тебя. Надеюсь, ты не станешь возражать.
Мне не хочется, чтобы Джеми видел меня в таком виде; плохо уже то, что ему известно о случившимся и я не знаю, сколько всего рассказала ему мама. Она могла сообщить о каждой мельчайшей детали; о всех самых ужасных вещах. Он наверняка испытывает сейчас огромное облегчение от того, что мы расстались, и благодарен судьбе за это. За то, что имеет возможность держаться подальше от столь неприятной истории. И от меня.
Скоро наступает время прощаться. Объятия, похоже, никогда не закончатся, и у меня появляется чувство, будто я больше не способна дышать; но все же я вдыхаю знакомый запах маминых волос, и мне кажется, я снова окунулась в детство, и то и дело вспоминаю об осином жале и замороженном горошке, и мне становится хуже из-за того, что я усомнилась в ней. Не могу понять, почему это произошло со мной. С моей головой.
Я провожаю маму, не вставая с кровати, поскольку ноги стали раза в два тяжелее, чем были несколько минут тому назад, а левая рука настолько слаба, что ее не поднять. Лишь правая способна хоть на что-то, и я долго машу маме вслед — до тех пор, пока она не скрывается за углом коридора.
И тут мне в голову приходит мысль коснуться правой рукой горла. Прикасаюсь к коже у ключицы, провожу пальцами вокруг основания шеи, словно направляю нож гильотины. Рука спускается вниз, пытаясь нащупать ее. Но подвески нет.
Не помню, чтобы я видела ее здесь, в больнице. Не помню, чтобы она касалась моей кожи в течение всех дней, проведенных в кровати. Была ли она на мне, когда меня привезли сюда? Она должна была висеть на шее, но вдруг что-то случилось, пока меня несли на носилках? Что, если она упала? Или зацепилась за что-нибудь и сломалась? Я должна догнать маму и попросить ее поискать подвеску дома.
Я встаю.
Пытаюсь вспомнить, в каком направлении она ушла.