Не особенно понимая, что меня ждет, я взял бумагу и письменные принадлежности и отправился в форт на холме с северной стороны залива. Немного задержался, и меня уже с нетерпением ждали. На площадке стояли пушки, обращенные к входу в Каренаген, – как я уже писал, на случай пиратского нападения. Вид на залив отсюда, с высоты, был головокружительно красив. Даже Густавия на расстоянии казалась довольно привлекательной. Рядом с пушками стояла небольшая группа людей и несколько солдат гарнизона в выцветших под тропическим солнцем мундирах.
Распорядитель достал карманные часы, покачал головой и бросил на меня многозначительный взгляд – нельзя было более демонстративно выразить недовольство моим опозданием. Я ожидал выговора, но ему было не до меня. Два солдата вели чернокожую женщину. Я употребил неверное слово – «вели». Они не вели ее, а волокли, она бессильно повисла у них на руках. Грязные тряпки едва прикрывают тело, истощена так, что ребра можно пересчитать. И… о Боже! Она беременна! Мало того – судя по размеру живота, может родить со дня на день.
По земле змеилась связка кожаных ремней, привязанных к колесу пушечного лафета, а примерно в восьми локтях от пушки в землю были вкопаны два столба, с которых свисали такие же ремни. Солдаты подтащили женщину к этому импровизированному эшафоту. К ним подошел хорошо одетый белый человек и начал что-то горячо объяснять на таком гортанном французском, что я почти ничего не понял. Сообразил только, что хозяин рабыни просит о снисхождении и ссылается на ее состояние. Разговор закончился тем, что распорядитель сделал знак двоим солдатам, объяснил им что-то, и те начали копать яму в песке на полпути между пушкой и столбами. Хозяин заметил мою растерянность, подошел ко мне и представился:
– Дюра.
На своем неокрепшем французском я попросил объяснить, что это за яма. Он рассмеялся и одобрительно хлопнул меня по плечу – видно, молодость моя и наивность привели его в хорошее настроение.
– Вам, как я вижу, все здесь в новинку. Попробую объяснить. Рабы очень отличаются по стоимости. Самые дешевые – с берегов Гвинеи. Не понимают язык. Вообще ничего не понимают, их приходится учить, как говорят, с нуля. К тому же как только начинают вспоминать прежнюю жизнь, становятся вообще ни к чему не пригодны. А рабы-креолы намного дороже. Они родились здесь, они всосали рабство с молоком матери. Послушные, крепкие, знающие… – Он даже зажмурил глаза от удовольствия – видно, представил креольского раба.
Я пожал плечами – все эти сведения, может, и важны, но не имеют никакого отношения к моему вопросу.
– Неужели не понимаете? В ее животе двадцать
– А яма-то зачем?
– Господи, для пуза же! Для ее пуза! Неужто не сообразил?
Тем временем стражники заставили женщину встать на колени, сорвали с нее одежду, если можно так назвать грязные тряпки, и уложили на землю, втиснув казавшийся теперь особенно огромным живот в вырытую яму. Руки скрутили ремнем и закрепили к колесу лафета. Ноги широко развели, и привязали к столбам. Тело бедняги растянули так, что она едва не висела над землей. Женщина тихо, почти неслышно, плакала.
– Рабыня Антуанетта трижды продавала товары на улице после наступления темноты, зная про запрещение. Тридцать кнутов.
Профос был тоже чернокожий. Он стянул через голову рубаху и завязал ее рукавами на поясе. Кнут из плетеной кожи, семь локтей, не меньше.
Мы отошли на безопасное расстояние, и он приступил к экзекуции. Между каменными стенам форта заметалось эхо, как от пистолетных выстрелов. За каждым следовал истошный крик истязуемой, а на спине и ягодицах вспухали сочащиеся кровью багровые полосы. Я с ужасом заметил – у нее отошли воды. Мутная жидкость, булькая, стекала в вырытую для живота яму.
Никогда не думал, как это много – тридцать ударов бича. И как долго! Я покосился на толпу и не выдержал.
– Тридцать! – выкрикнул я после девятнадцатого удара, и сам удивился, насколько жалко прозвучал мой возглас на фоне беспощадного свиста бича.
Мышиный писк.
Никто не возразил.
Тело истязуемой время от времени сотрясали судороги, очевидно непроизвольные – она была без сознания.
Двое рабов подняли сестру по несчастью, кое-как завернули в ее тряпье, положили на носили и унесли.
Дюра последовал за ними. На прощанье он наградил меня таким взглядом, что я поежился. Ни следа прежнего добродушия.
Мало что соображая, я вернулся в Густавию. Только сейчас я окончательно сообразил: работорговля на острове – дело совершенно обыденное. На берегу выстроен большой сарай. Торги назначаются, как я узнал, через день, но лучший товар приберегают к пятнице. В гавани по пятницам не протолкнуться, парус на парусе – покупатели в Каренаген собираются чуть не со всех близлежащих островов, а корабли с живым товаром приходят каждый день. У причала и в трактире у Дэвиса чего только не наслушаешься…