Однако кому именно должен был выдать пропуск Мортье? Яковлеву или какому-либо другому русскому помещику? Если Яковлеву, то не мог ли император вначале разрешить ему выезд, как тот просил, в район Воскресенска, а затем, решив отослать с ним письмо Александру, встретиться с ним и заставить отправиться в Петербург? В любом случае, письмо, помеченное Наполеоном 20-м сентября, заставляет нас перенести беседу французского императора с Яковлевым на этот день.
Как известно, Иван Алексеевич Яковлев, «московский барин и оригинал», как охарактеризовал его Е.В. Тарле, пытаясь выехать из растерзанной Москвы, обратился к случайно встретившемуся ему штабному полковнику, начальнику штаба Молодой гвардии А.А. Р. Мейнадье (Meynadies или Meynadier). Тот ответил, что пропуск на выезд из Москвы ему может дать только московский генерал-губернатор Мортье. Благодаря Мейнадье, Яковлев был принят Мортье, который, в свою очередь, запросил разрешения у императора.
Наполеон знал фамилию Яковлева, так как родной брат Ивана Алексеевича Лев Алексеевич Яковлев (1764–1839), чрезвычайный посланник и полномочный министр, с 1810 г. находился при вестфальском короле
[684]. Император тотчас приказал Лелорнь д’Идевилю доставить Яковлева в Кремль. Попытаемся воспроизвести содержание беседы, опираясь как на свидетельства Фэна, так и на записку самого Яковлева. Беседа была от начала до конца хорошо разыграна Наполеоном. Проходила она все в том же Тронном зале Кремлевского дворца, в котором император беседовал с Тутолминым. Сделав знак Лелорню остаться, Наполеон с ходу, с горячностью, начал укорять русских в поджоге Москвы. «Мои войска занимали почти все европейские столицы, но я не жег ни одной из них. — Передает его слова Яковлев. — Во всю мою жизнь я сжег один только город, в Италии, да и то случайно в пылу сраженья, кипевшего на улицах. А вы сами решились сжечь Москву, Москву священную, Москву, где покоится прах всех предков царей ваших». Яковлев, будучи сам жертвой пожара, с готовностью разделил негодование Наполеона и, согласно Фэну, сразу стал осуждать бесчеловечность Ростопчина. Согласно же тексту своей записки, он ответил, что не знает виновника несчастий, и тогда Наполеон, обратившись к Лелорню, как будто не слыхав ранее имени Ростопчина, спросил: «Да кто же у них губернатор в Москве?» Услышав имя Ростопчина, император начал расспрашивать о нем у Яковлева. По словам последнего, Наполеон, назвав Ростопчина сумасшедшим, затем рассыпался в комплиментах по поводу того, что Россия «прекраснейшая страна» и далее перешел к необходимости положить конец кровопролитию. Со слов же Фэна, который, вне сомнения, получил информацию от присутствовавшего при встрече Аелорнь д’Идевиля, слово «мир» первым произнес растроганный Яковлев. Наполеон с готовностью заявил, что готов пойти на мир. «Я подпишу мир в Москве, как я уже делал это в Вене, в Берлине… — так пишет Фэн. — Я не для того, чтобы здесь остаться, я бы не сделал этого (то есть не дошел бы до Москвы. — В.З.), если бы меня не заставили. Поле битвы могло бы быть в Литве, где бы и решился спор; зачем надо было отступать? Эта война обостряется из-за упорства, которое не нужно ни Александру, ни мне. Обманывая вашего императора, англичане наносят по России удар, из-за которого она долго будет истекать кровью. После Смоленска я не проходил ни одного города, ни одной деревни, которые бы не были в пламени. Ваш патриотизм есть ничто иное, как бешенство. Петр Великий сам называл вас варварами; и что бы он сказал, вдыхая пепел Москвы? Горячка Ростопчина стоила вам дороже, чем десять сражений. Впрочем, ради чего этот пожар? Разве я не нахожусь все время в Кремле? Разве не осталось вокруг меня достаточно домов для моих генералов? Разве мои солдаты не находят все что нужно в покинутых погребах? Более того, я не вижу ничего, что бы заставило меня остаться в вашей столице. Я бы остановился у ворот, я бы построил казармы для моей армии у предместий, я бы объявил Москву нейтральным городом, если бы Александр сказал мне хоть одно слово! Этого слова я ожидал много часов; я так его желал; хотя бы шаг, первый шаг, со стороны Александра будет мне доказательством того, что в глубине его сердца осталась какая-то привязанность ко мне. С этого времени мир может быть быстро заключен между нами и без промедления; он может быть таким, как в Тильзите, когда были жестокие заблуждения на мой счет, и все вскоре забылось!… Вместо этого вы видите, в каком мы положении! Сколько пролито крови! Что до меня, то [я думаю, что] вина была с обеих сторон!»