Кто же, по мнению Сюрюга, поджог Москву и обрек тысячи жителей и раненых на смерть и страдания? Непосредственных «поджигателей», тех, которые исполняли приказ о поджоге, Сюрюг сам не называет. Он только констатирует в «Журнале», что обвиненных французскими властями в поджигательстве стали расстреливать, и что расстрелянные были «большей частью чины полиции, переодетые казаки, солдаты, сказавшиеся ранеными, и лица при духовных школах (надо понимать, что семинаристы. — В.З), которые расценивали это дело как угодное богу (! — В.З.)». Это варварское понимание «поджигателями» «богоугодности» поджогов и последующих грабежей было следствием инициативы самих властей, готовых принести в жертву не только богатства своей страны, но и жизни тысяч несчастных подданных, в числе которых были женщины, старики, дети, раненые и убогие… Как в «Журнале», так и в письмах отцу Буве Сюрюг утверждал, что система войны, ставившая целью превращение страны в «континентальную пустыню», что в совокупности с голодом и климатом должно было погубить неприятельскую армию, была одобрена самим русским правительством. Спаление же Москвы вместе с французской армией, как можно понимать, было частью общего проекта. Поджог должен был осуществить, проявивший в этом деле особый энтузиазм, Ростопчин. Из письма Николю, где описывается встреча с Дюма, можно понять, что кюре церкви Св. Людовика состоял в переписке с Ростопчиным, в ходе которой обсуждалась «теперешняя война» и способы ее ведения! Таким образом, Сюрюг задолго до начала пожаров знал о истинных намерениях московских властей. Как знать, может быть иезуит и сам способствовал укреплению Ростопчина в его намерениях… В любом случае, он не преминул информировать французское командование о причинах московских пожаров.
В «Журнале» Сюрюг записал, что в течение многих недель в имении Воронцово, в 6 верстах от города, накапливался арсенал средств для выполнения «великого проекта». 2 сентября (ст. ст.) в 6 утра Ростопчин дал в своем доме на Лубянке инструкции полиции по поджогу города, организовал освобождение заключенных, среди прочих использованных для реализации проекта (были оставлены только двое заключенных — Верещагин и француз Мутон — для публичной расправы и возбуждения тем самым населения), вывезены из города насосы. Пожар должен был быть дополнен грабежами, «как необходимою частью действий» в целях разорения города и разложения противника.
Как можно понять из письма к близкому другу аббату Николю, в котором описывалась беседа с Дюма, состоявшаяся «на третьей неделе», Сюрюг пытался оправдать действия Ростопчина по организации поджогов: «Эта мера военная, которая ему показалась верным средством к удалению неприятеля из страны». Что это? Заявление для цензуры, в руки которой могло попасть письмо? Желание оправдать свою переписку с «главным поджигателем», в которой, возможно, аббат так и не решился осудить этот проект? Как многолик был этот иезуит!
Сюрюг утверждал, что и московские власти, и русское командование проявили чрезвычайное коварство по отношению к собственному населению. В письме к аббату Николю Сюрюг отметил, что русская армия вначале объявила, что «будет защищать город даже в том случае, если бы пришлось сражаться в стенах его, оставила Москву», и это не могло не дезориентировать совершенно жителей и вызвать среди них панику. Хотя в заключении «Журнала» вопрос о том, был ли пожар «мерой абсолютно необходимой», Сюрюг предлагал «отнести на беспристрастный суд потомства», его отношение к русским как к народу и к его правительству достаточно прозрачно: их образ мыслей и действий он оценивает как варварские, противостоящие высшим понятиям человечности и Бога[875]
.Чем же руководствовался аббат в своем собственном отношении к людям? Это отношение четко определялось тем своеобразным кругом, в который помещался Сюрюгом человек. Первый, своего рода внешний круг, состоял из людей как таковых, вне национальной, религиозной и прочей принадлежности. Отношение к этому абстрактному человеку угадывается в письменном наследии Сюрюга с большим трудом. В сущности, кроме упоминания о страданиях «несчастных» жителях Москвы во время пожаров и грабежей, а также согласия с тем, что люди (без разбору — «француз и русский») были охвачены страстью к грабежам, нет ничего.