«Я была у мамы и читала, когда вдруг мы услышали один, два, три… пушечных выстрела. Я вначале подумала, что в город входят казаки, но потом узнала, что император одержал победу над врагами, и выстрелы возвестили об этой победе. Тогда я успокоилась, и день закончился так же спокойно, как и начинался».
Спустя несколько дней она с грустью описывала царившую вокруг угрюмость: «Сегодня Чистый понедельник. Но не догадаешься, что сейчас карнавал. Никаких балов, никаких масок — о, какой печальный карнавал»{226}
. В эти же дни в парижские госпитали хлынул поток раненых, эвакуированных с фронта, и больных тифом. Условия их размещения были совершенно нищенскими. В больнице Сальпетриер не было ни дров для обогрева здания, ни «даже углей, чтобы подогреть травяной отвар»{227}, а между тем 12 марта выпал снег, а в последующие Дни температура не превышала восьми градусов{228}. Столичных госпиталей не хватило для размещения 16 100 раненых{229}, учтенных в начале марта, и чтобы не пугать парижан их видом, многих раненых перевели в окрестности Парижа, где с большим или меньшим успехом начали действовать импровизированные военные госпитали: «Их разместят в Версале и даже в Версальском замке. В Провене ими заполнены три церкви, как и во многих других деревнях и городах на пути следования армии»{230}. Не успокаивало парижан и отсутствие каких-либо новостей. В марте столица оказывалась все больше отрезана от остальной страны, погружаясь в информационный вакуум. Госпожа де Мариньи, старшая сестра Шатобриана, не Перестававшая вести дневник на протяжении всей французской Кампании, отметила 5 марта: «День прошел в оцепенении; мы слышали пушечную пальбу; никаких новостей не было. В полдень в больницу, что находится в предместье Сен-Мартен, приехало сто повозок, нагруженных ранеными»{231}. Слухи множились, недоверие к правительству росло тем более, что рассказы, печатавшиеся в официальной прессе, сами по себе вызывали недоверие:«Газетные рассказы о преступлениях союзников сильно преувеличены. Мэр Суассона, увидев свое имя под докладом, которого он не делал, явился в Париж, страшась гнева врагов, которые могли бы наказать его за клевету. Господина герцога де Лианкура, мэра небольшой деревни, настойчиво склоняли к обличению бесчинств, совершенных на его земле; он всегда отказывался, не желая лгать»{232}
.Если до сих пор Империя строго следила за политическими мнениями и высказываниями, весной 1814 года цензура ослабела, а протесты и критика звучали все громче. 12 марта восстал город Бордо, требуя возвращения Бурбонов; по Парижу распространились памфлеты и воззвания монархистов, призывавшие к свержению режима и заключению мира. Как парижане, так и жители провинций склонялись к волнениям и заговорам, а то и к мятежу:
«Повсюду были сборища, от салонов до лавочек и общественных мест. Это был постоянный обмен такими слухами, которые могли только отнять те проблески надежды, которые еще, возможно, оставались. (…) Надзор был бесполезен, поскольку не мог повлечь за собой каких-либо последствий. Принудительные меры привели бы к восстанию. (…) Для арестов имелось больше причин, чем нужно, но справедливости ради следовало бы арестовать всех вообще, и тюрьмы, даже если бы их сделать вдвое больше, не смогли бы вместить в себя всех, кто в большей или меньшей степени достоин был оказаться под замком»{233}
.