На Джи Даблъю был светло-серый фланелевый костюм, ярко-голубой галстук, и лицо его раскраснелось от длительного путешествия. Он был в приподнятом настроении. Он покрыл путь от Парижа до Ниццы за пятнадцать часов и спал только четыре часа в Лионе после обеда. Они выпили очень много горького кофе с горячим молоком и решили поехать покататься.
Была чудесная погода. Большой «паккард» плавно катился по Корнишу. Они позавтракали в Монте-Карло, заглянули вечером в казино и выпили чаю в английской чайной в Ментоне. На следующий день они поехали в Грае и осмотрели парфюмерные фабрики, а еще через день усадили Элинор в скорый поезд, отходивший в Рим. Джи Даблъю решил немедленно поехать обратно в Париж. Тонкое, белое лицо Элинор выглянуло из окна спального вагона. «Какой у нее растерянный вид», – подумала Эвелин. Когда поезд ушел, Эвелин и Джи Даблъю остались на перроне пустого вокзала, дым молочно кудрявился в солнечных лучах под стеклянной крышей над их головами; они поглядели друг на друга немного смущенно.
– Она замечательная девочка, – сказал Джи Даблъю.
– Я ее очень люблю, – сказала Эвелин (голос ее прозвучал фальшиво, она это почувствовала). – Как жаль, что мы не поехали с ней.
Они пошли к автомобилю.
– Я сейчас уезжаю. Куда прикажете завезти вас, Эвелин, обратно в отель?
У Эвелин опять заколотилось сердце.
– А что, если мы позавтракаем, прежде чем вы уедете? Позвольте пригласить вас.
– Вы чрезвычайно любезны… А знаете, пожалуй, можно. Все равно мне где-нибудь надо завтракать. И к тому же отсюда до Лиона нет ни одного приличного ресторана.
Они завтракали в казино над водой. Море было очень синее. Три яхты с треугольными парусами входили в гавань. Было тепло и радостно, на застекленной веранде пахло вином и масляным чадом. Ницца начинала нравиться Эвелин.
Джи Даблъю выпил больше вина, чем обычно. Он начал рассказывать о своем детстве в Уилмингтоне и даже спел вполголоса несколько тактов из романса, написанного им в былые дни. Эвелин была захвачена. Потом он начал рассказывать о Питтсбурге и о своих взглядах на взаимоотношения между трудом и капиталом. На десерт они ели персики фламбе с ромом, Эвелин очертя голову заказала бутылку шампанского. Все шло великолепно.
Они заговорили об Элинор. Эвелин рассказала, как она встретилась с ней в Художественном институте и как Элинор была для нее единственным близким человеком в Чикаго, единственной женщиной, которая по-настоящему интересовалась тем, чем интересовалась и она сама, и какая Элинор талантливая и какая толковая в делах. Джи Даблъю рассказал, какую огромную поддержку она ему оказала в Нью-Йорке в тяжелые годы осложнений с его второй женой Гертрудой и как никто не понимал их прекрасной дружбы, в которой не было ни тени чувственности или чего-нибудь низменного.
– Вот как? – сказала Эвелин, неожиданно поглядев Джи Даблъю прямо в глаза. – А я была уверена, что вы любовник Элинор.
Джи Даблъю покраснел. Эвелин испугалась, не хватила ли она через край. Он комично, по-мальчишески собрал в складки кожу в уголках глаз.
– Нет, честное слово, нет… Я всю жизнь так много работал, что совершенно оставил в тени эту сторону моего существования… В наши дни люди относятся к этим вещам совсем иначе.
Эвелин кивнула. Его яркий румянец, казалось, перекинулся на ее лицо.
– А теперь, – продолжал Джи Даблъю, грустно качая головой, – мне за сорок, и я уже опоздал.
– Почему же опоздали?
Эвелин смотрела на него, полуоткрыв губы, с горящими щеками.
– Возможно, что нам надо было пережить войну, чтобы научиться жить, – сказал он. – Мы были слишком поглощены заботами о деньгах и материальных благах, нам понадобились французы, чтобы показать нам, что такое жизнь. Разве у нас, в Америке, вы найдете такое дивное окружение? – Джи Даблъю размашистым жестом обвел море, столики, за которыми сидели женщины в ярких платьях и мужчины в мундирах с иголочки, ослепительный блеск синего света на стаканах и серебре.
Официант принял этот жест на свой счет и услужливо заменил пустую бутылку в ведре со льдом новой.