Город бурлил. На какое-то время история с похищением Елены Спасаломской и ее чудесным спасением стала неотъемлемой темой светских бесед. Томчин, часто ходивший на званые вечера, чтобы в неформальной обстановке пообщаться с нужными людьми, теперь делать это побаивался. Он знал — стоит ему только оказаться на одном из таких приемов, как его тут же, точно мухи сладкий пирог, облепят гости и не отпустят, пока он не удовлетворит их любопытство. То, что Спасаломская и Шешель снимались у него в фильме, — как клеймо на лбу.
Раздавались призывы, что Свирского надо похоронить, как бездомную собаку, — без креста и не на кладбище, где лежат добрые граждане, а в поле, чтобы никто не знал, где он лежит. Могилу же срыть, сровнять с землей. Пусть ничего о нем не напоминает. Пусть он вечно в аду горит, куда он так хотел попасть. Если кто вздумает положить его на кладбище, где покоятся люди почтенные, да еще соорудит поверх его останков монумент с крестом, то найдутся и те, кто гнева небес не побоится, да призраков, которые бродят по кладбищам ночью, придут, постамент сломают, тело же Свирского отроют и перепрячут, закопают в придорожной канаве, чтобы никто не знал, где оно валяется. Может, через много лет, когда дорожные рабочие начнут перекапывать дорогу, расширяя ее, они наткнутся на эти останки. Но кто уж разберет тогда, кому они принадлежали.
Его тело взяли родственники, похоронили где-то в одной из семейных усыпальниц далеко от Москвы, куда слухи о деяниях Свирского еще не добрались, а когда дошли, то все забыли, кто был главными их участниками. Со Свирским они уже не ассоциировались.
Томчин опекал актрису. Старался ограничить до минимума ее общение с репортерами, предложил ей за счет студии, чтобы поправить здоровье, отправиться в путешествие на любой из курортов, хоть в Крым, хоть в Италию, но она отказалась, сказав, что всегда и везде будет думать о Шешеле, звонить в Москву, справляться о его состоянии. Какой тут отдых. Лучше уж вовсе не уезжать.
— Вы правы, — поспешил согласиться с ней Томчин.
Он не разделял этого мнения, но боялся, что, начни он уговаривать Спасаломскую, не ровен час, нервы ее не выдержат и она сорвется.
Она вскоре смогла улыбаться, реагировать на шутки и сама шутила. Выйдя из больницы, дорогу обратно не забыла, приезжала каждый день. Примелькалась там. Лицо-то ее было всем знакомо. Только не все вспоминали — откуда они знают ее. Вот и стали принимать Спасаломскую за одну из сотрудниц, здороваться с ней, а ее это забавляло. Она беспрепятственно могла войти в помещение в любое время. Постепенно многие даже забыли, что в одной из палат больницы лежит Александр Шешель, которого и навещала актриса. Увидев Спасаломскую, некоторые из сотрудников больницы вспоминали фильмы, в которых она играла.
«Так это известная актриса, но почему она работает у нас? Война-то давно кончилась. Теперь такое самопожертвование не нужно».
Оставалось только поинтересоваться: «Почему она порвала с синематографом и стала сестрой милосердия?» Но с синематографом она не порывала, а вопрос этот ей не задавали.
Ей приятно было следить за тем, как выздоравливает Шешель. Увидев его в первый раз, она испугалась, потому что лицо Шешеля похудело, стало не бледным даже, а желтоватым, глаза провалились в череп, а вокруг век растеклась болезненная чернота. Из полуоткрытого рта вырывался приглушенный хрип. Ей показалось, что Шешель на последнем издыхании, может с минуты на минуту умереть и времени на то, чтобы проститься с ним, уже не осталось.
— Не беспокойтесь. Он идет на поправку, — сказал врач.
Спасаломская ему не поверила. Хотела умолять его, чтобы он не стоял здесь столбом, а что-то делал, колол Шешелю какие-то лекарства, но врач уже все сделал.
— Через месяц он сможет уйти.
И опять Спасаломская ему не поверила. Заключи она пари, проиграла бы, потому что врач оказался прав в обоих случаях.
Она отмечала, как изменяется цвет его кожи. Как желтое стало сменяться розовым. Глаза он открыл без нее, но она все-таки успела в тот день посмотреть на него из-за стекла до того, как он опять заснул — теперь всего на несколько часов.
Впечатления свои она хотела записывать в дневник, но испугалась, что когда-нибудь его могут прочитать. Лет через пятьдесят потомки начнут рыться в ее бумагах, вздумают еще опубликовать эти записи. Правда, означало это, что даже через полвека она по-прежнему будет числиться среди знаменитых актрис. Это тешило ее самолюбие. Она не могла припомнить, чтобы кому-то так долго сопутствовал успех. Но театр — это одно, а синематограф — совсем другое. И через много лет она сможет смотреть свои старые пленки, на которых останется вечно молодой. Вечно молодой. Братья Люмьер изобрели рецепт вечной молодости. Будет ли публика любить ее и в старости? Или нет? Захочется ли ей смотреть на себя в старости? Или уйти с экрана, когда еще годы не дали знать о себе? Пусть ее запомнят молодой. Вечно молодой.
Дневниковые записи предназначались только для нее. Для публики она еще напишет что-нибудь, когда придет время сесть за мемуары.