К женщинам, как можно судить по материалам суда, столь жестокие истязания не применялись, следователи ограничивались лишь угрозами их применения. Как сообщила переводчица Ватенберг-Островская, «меня допрашивали с резиновой палкой на столе… Мне всё время угрожали, что меня будут страшно бить, что из меня сделают калеку и т. д. и т. п… Меня это страшно испугало, я была в каком-то исступлении. Каждый день и ночь я слышала от следователя, что меня будут бить и бить страшно» [1066].
Академик Л. С. Штерн рассказала, что её трижды переводили из внутренней тюрьмы в Лефортовскую за то, что она не хотела подписывать «романа, написанного следователем». На последовавший за этим вопрос председательствующего: «Ну, там тюрьма и здесь тюрьма, какая разница?», Штерн ответила: «Там — это преддверье ада, может быть, иногда можно было бы пойти туда (судьям.—
Поэт Фефер на закрытом заседании суда сообщил: ещё в ночь его ареста Абакумов сказал: «„Если я не буду давать признательных показаний, то меня будут бить“. Поэтому я испугался, что явилось причиной того, что я на предварительном следствии дал неправильные показания, а затем частично подтвердил их на суде… Я был настолько запуган, что на состоявшейся в ЦК очной ставке с Жемчужиной подтвердил, что видел её в синагоге, хотя этого не было в действительности» [1068].
Помимо физических истязаний, следователи в целях деморализации арестованных использовали и «моральные методы воздействия», в том числе грязные антисемитские выпады, которые должны были угнетающе подействовать на подследственных. Так, Лозовский рассказывал: во время восьми ночных допросов Комаров многократно повторял, что «„евреи — это подлая нация, что евреи — жулики, негодяи и сволочи, что вся оппозиция состояла из евреев, что все евреи шипят на Советскую власть, что евреи хотят истребить всех русских“. И естественно, если он имел такую установку, то можно написать, что хочешь. Вот откуда развито древо в 42 тома, которые лежат перед вами и в которых нет ни слова правды обо мне» [1069].
Наряду с избиениями и угрозами, следователи прибегали и к лживым обещаниям выпустить подследственного на свободу, если он даст требуемые показания. Так, поэту Маркишу следователь говорил, что «они осудят только главарей, а меня отпустят. Рюмин мне ещё в 1950 году сказал, что я могу уже обдумывать новую книгу» [1070].
Подсудимые рассказывали суду и о других противозаконных приёмах ведения следствия. Они говорили, что следователи не только составляли протоколы до допроса, но и прибегали к прямому искажению показаний. «Следователь не всё пишет, что говорит арестованный, и, кроме того, толкует его показания совсем иначе, чем он показывает,— говорил редактор издательства Ватенберг.— Они толкуют это так: „Ничто, что служит в защиту арестованного, в протокол не вписывается“… Я мог бы десятки, сотни (таких) примеров привести… Я заявляю, что в деле нет правильно оформленных протоколов» [1071].
Квитко с известной долей иронии говорил: «Мне кажется, что мы поменялись ролями со следователями, ибо они обязаны обвинять фактами, а я, поэт,— создавать творческие произведения. Но получилось наоборот» [1072].
Лозовский обращал внимание судей на то, что большинство показаний самых разных людей сфабрикованы по единому ранжиру. «Вы изучили эти 42 тома лучше меня,— обращался он к судьям,— и думаю, что вы, как опытные люди, обратили внимание, что все обвиняемые показывают одно и то же и все формулировки одинаковы. Однако люди, показания которых собраны в деле,— люди разной культуры, положения. Получается, что кто-то сговорился насчет формулировок. Кто, арестованные? Думаю, что нет. Значит, сговорились следователи, иначе не могли же получиться одинаковые формулировки у разных людей» [1073].