– Мать бодрая, выглядит моложе меня, ты ведь знаешь, какая она. Передала тебе варенье, велела сказать, что ты ее любимица.
Мама усмехается; непонятно, горько или радостно. Они идут мимо коридорных коек, потертых стульев, огибают спешащих медсестер, кланяются важным врачам, вежливо улыбаются таким же больничным парам, которые степенно движутся навстречу. Говорят они о чем-то незначительном: мясо подорожало, трамвай стал плохо ходить, а как Марина, а как Толик из второго подъезда, да что ты, быть того не может. Подушечками пальцев мама чувствует, как цепляет ее машинописные мозоли шершавая, плотная ткань пиджака; пиджачок-то не по сезону, туфли нечищены, совсем за ним не следят. Дойдя до конца коридора, мужчина резко останавливается у единственного окна, за которым – обжигающая, яркая свежесть июня.
– Слушай, Милочка, нам надо поговорить. Мама сжимается в комок, внутренне каменеет; голос ее при этом становится еще более ласковым, почти нежным.
– Милый, о чем? Мы с тобой давно уже обо всем поговорили.
– Не перебивай. Я все обдумал. Ты можешь прямо сейчас, как только вас выпишут, переехать к моей матери, она тебя примет лучше, чем родную. Я объяснюсь дома, подам на развод, подожду, пока суд примет решение, и тоже перееду к вам. Прости, что раньше не решился, но это очень, очень трудно – рвать с прошлым.
Мамин собеседник нежно наклоняется к ней: он высокий, она маленькая. Но смотрит при этом не в глаза, а как-то мимо. Мама окончательно сжимается в пружину, вот-вот сорвется; голос у нее становится хриплым.
– Ну, милый, прошлое может запросто вернуться… Это Матильда Людвиговна велела тебе поговорить со мной?
Мама упорно смотрит собеседнику в глаза.
– Нет… ну, мы с ней конечно же все обсудили. Но это мое решение. Пойми…
– Не пойму. Теперь ты не перебивай. Потому что это
Мама замолкает и долго-долго смотрит в яркий пейзаж за окном. Она очень хотела бы произнести длинный, складный монолог, как положено на театре, который она обожает. Ты хороший, правда, иначе бы я не была с тобой. Но я тебе не слишком нужна, тебе вообще мало кто нужен, тебе лишь бы письменный стол был. Ну, такой ты человек, что теперь поделать. Я нужна Матильде Людвиговне, потому что она терпеть не может твою жену и не любит внуков, рожденных от нее. Но этого маловато будет для нашего с тобой счастья. И детки твои совершенно не виноваты, что на твоем пути появилась я. Ты же мне не простишь, если уйдешь от них, затаишься, потом сорвешься с резьбы, я же знаю. Если бы ты решился тогда, давно, в самом начале, может быть, и я бы переступила через свои принципы. Или даже сейчас – если бы ты решился сам, без маминого приказа… Потому что хочу быть с тобой, хочу говорить подругам: мой муж, мы с мужем, а муж сказал. Но поздно. У меня теперь есть
Но вслух мама произносит только:
– За варенье спасибо. Пойдем, мне пора кормить.
Молча они идут по коридору, молча и почти сухо прощаются у входа в палату. На тумбочке в банке одиноко розовеет гвоздика.
Мама ложится. Делает вид, что уснула. На самом деле бесполезно думает о том, какая жизнь ее теперь ждет, как сложится судьба сыночка, и беззвучно льет соленые слезы; главное, чтоб соседки не видели. И так успели заметить слишком многое. Постепенно недосып берет свое и приносит утешение; сквозь полусон мама слушает радио; звучит песня в исполнении сладкоголосого мальчика Ро-бертино Лоретти. Размеренный диктор с правильной интонацией стукача рассказывает о трудном детстве итальянского подростка, который зарабатывал деньги в ресторанах и кафе и не имел возможности ходить в музыкальную школу. Голос Ло-ретти недавно начал ломаться, это называется мутация, но не волнуйтесь. Уже через год юноша поправится, голос установится, и песня польется неостановимо. О, соле мио… Аве Мария…
Мама плотней вжимается в сырую подушку и наслаждается нежным звуком. В это же самое время загорелые пролетарские женщины сидят на корточках в тени под платаном, к которому прибит черный громкоговоритель, тоже слушают сладкого Лоретти, плачут и раскачиваются из стороны в сторону. Это городок Новочеркасск. Шахтерский край, направление на Ростов. Здесь на днях произошло то, чего не могло быть в принципе. Советские люди подняли русский бунт; русский бунт был подавлен с азиатской жестокостью.
2