Уинстон ощутил тишину, как ощущаешь новый звук. Ему показалось, что Джулия давно не шевелится. Она лежала на боку, до пояса голая, подложив ладонь под щеку, и темная прядь упала ей на глаза. Грудь у нее вздымалась медленно и мерно.
– Джулия.
Нет ответа.
– Джулия, ты не спишь?
Нет ответа. Она спала. Он закрыл книгу, опустил на пол, лег и натянул повыше одеяло – на нее и на себя.
Он подумал, что так и не знает главного секрета. Он понимал как; он не понимал зачем. Первая глава, как и третья, не открыла ему, в сущности, ничего нового. Она просто привела его знания в систему. Однако книга окончательно убедила его в том, что он не безумец. Если ты в меньшинстве – и даже в единственном числе, – это не значит, что ты безумен. Есть правда и есть неправда, и, если ты держишься правды, пусть наперекор всему свету, ты не безумен. Желтый луч закатного солнца протянулся от окна к подушке. Уинстон закрыл глаза. От солнечного тепла на лице, оттого, что к нему прикасалось гладкое женское тело, им овладело спокойное, сонное чувство уверенности. Им ничто не грозит… все хорошо. Он уснул, бормоча: «Здравый рассудок – понятие не статистическое», – и ему казалось, что в этих словах заключена глубокая мудрость.
X
Проснулся он с ощущением, что спал долго, но по старинным часам получалось, что сейчас только 20.30. Он опять задремал, а потом во дворе запел знакомый грудной голос:
Дурацкая песенка, кажется, не вышла из моды. Ее пели по всему городу. Она пережила «Песню ненависти». Джулия, разбуженная пением, сладко потянулась и вылезла из постели.
– Хочу есть, – сказала она. – Сварим еще кофе? Черт, керосинка погасла, вода остыла. – Она подняла керосинку и поболтала. – Керосину нет.
– Наверное, можно попросить у старика.
– Удивляюсь, она у меня была полная. Надо одеться. Похолодало как будто.
Уинстон тоже встал и оделся. Неугомонный голос продолжал петь:
Застегнув пояс комбинезона, он подошел к окну. Солнце опустилось за дома – уже не светило на двор. Каменные плиты были мокрые, как будто их только что вымыли, и ему показалось, что небо тоже мыли – так свежо и чисто голубело оно между дымоходами. Без устали шагала женщина взад и вперед, закупоривала себе рот и раскупоривала, запевала, умолкала и все вешала пеленки, вешала, вешала. Он подумал: зарабатывает она стиркой или просто обстирывает двадцать-тридцать внуков? Джулия подошла и стала рядом: мощная фигура во дворе приковывала взгляд. Вот женщина опять приняла обычную позу – протянула толстые руки к веревке, отставив могучий круп, и Уинстон впервые подумал, что она красива. Ему никогда не приходило в голову, что тело пятидесятилетней женщины, чудовищно раздавшееся от многих родов, а потом загрубевшее, затвердевшее от работы, сделавшееся плотным, как репа, может быть красиво. Но оно было красиво, и Уинстон подумал: а почему бы, собственно, нет? С шершавой красной кожей, прочное и бесформенное, словно гранитная глыба, оно так же походило на девичье тело, как ягода шиповника – на цветок. Но кто сказал, что плод хуже цветка?
– Она красивая, – прошептал Уинстон.
– У нее бедра два метра в обхвате, – отозвалась Джулия.
– Да, это красота в другом роде.