И все-таки Крым не прошел бесследно. Они как будто выяснили, что в браке может быть второе дыхание, глубже, чем первое, а значит, возможно третье.
И всё равно Виктор не прекращал ревновать или делать вид, что ревнует. Он даже с потешными вздохами повторял ей то ли вычитанные где-то и заученные, то ли выплеснутые памятью народные присловья: “Муж по дрова, а жена была такова”, “Муж за волками, а жена за молодцами”, “У тебя, кроме Нестера, еще шестеро”… Сам-то он полагал, что просто так шутит, или считал, что это шутки для профилактики, а чаще не мог с собой справиться. Таня глупо смеялась и начинала повторять за отцом, Лена в ответ грубила, стараясь зацепить больнее: “Что, уже волки мерещатся? За волком он пойдет… Не за волком, а за водкой”. Всякий раз упрек в выдуманной измене звучал для нее упреком в верности. Если бы она была еще от него без ума, если бы верность для нее была чем-то святым… Но она продолжала раздражаться на его неотесанность и случавшиеся пьяные концерты, мучиться проносящимся мимо временем, сомневаться в их браке.
Как-то затемно, холодным утром в конце февраля, когда Лена перекусывала на кухне, прежде чем отправиться на электричку, Виктор спустился в трусах и майке, сел на табурет, почесывая макушку под спутанными волосами. Вчера он напился, что иногда позволял себе по выходным, но не буянил, а бахвалился: “На корабле тяжело без бабы. Зато как было в старину, так и в нашу службу… у моряка в каждом порту жена”. Когда он затянул под гитару “Наверх вы, товарищи, все по местам”, Лена увела Таню наверх, заперлась с ней и легла спать. Виктор, немного поколобродив, заночевал у себя. А сейчас он сидел на скромно поскрипывавшем табурете и буравил жену розовыми, запухшими, отчего-то хитрющими гляделками:
– Ты в чем это?
– Я? – Она смахнула крошки с колен и издевательски уточнила: – Что, идет мне?
Сарафан на ней был синий, в красный и белый горошек.
– Обморозить ничего не боишься?
– У меня поверх пять одежек. Я ж тебе говорила: у нас в аварийке топят, как в бане.
Он замолчал, не отводя глаз, тишину нарушал только звон ее вилки.
– Лен…
– Что?
– Ты зачем нарядилась-то?
– Отстань, я в нем всю неделю хожу.
Стекло запотевало от струек пара из закипавшего чайника, и, будто в результате сложной реакции, чернота в окне превращалась в синь.
– Значит, всю неделю смотрят на тебя, как на сумасшедшую. Лена, это летняя вещь…
– Сам псих. В аварийке лето настоящее, все мухи ожили.
– Раньше я тебя в этом не видел. Подарил, что ли, кто?
– Кто подарит? От тебя подарков не дождешься. В прошлом году купила. – Она торопливо доскребала картошку с остатками жареной колбасы.
– Не помню я что-то его.
– Можно подумать, ты другую мою одежду помнишь.
– Другую помню одежду, эту не помню. Ты меня знаешь, у меня память хорошая.
Он начал многословно о чем-то сокрушаться, она, плохо слушая, налила себе чаю, налила и подвинула ему. Прихлебывая, бросала короткие оборонительные реплики – не было времени собачиться. Окно блестело подтеками, синева становилась всё светлее.
– Отстань, из-за тебя опоздаю… – Подставила сковороду под холодную воду, бешено водя железной, мелькавшей как юла мочалкой. – Ты куда вылез? Спи, тебе с Танькой весь день нянчиться.
– Воскресенье, – сообразил Виктор. – Никакого садика.
– Никакого. Помнишь, чем ее кормить? Иди, еще дрыхни… Она всё равно скоро встанет. – Лена поплыла из кухни, задела голой рукой, качнула попой под пестрой тканью, пожала голым плечом: – Шатун…
Он развернулся вместе с табуретом, увидел спину, исчезавшую в темноте прихожей, наскочил, дернул лямку с плеча и вмиг, сам себе удивляясь, трескуче разодрал сарафан – вдоль позвоночника и до пояса.
Что это было – похоть, гнев, похмелье или всё сразу? Она завопила, как будто он полоснул ее ножом. Он испугался, что-то бормоча, зажимая разрыв дрожащими руками, неловко сводя цветастые половинки.
Сверху донеслось требовательное:
– Мам!
Разрыва не случилось, через день вроде бы помирились. Виктор достал ей белые чешские туфли, перестал пить на два месяца, но она всё равно злопамятно наливалась желанием мести.
В восемьдесят седьмом, погожим августом, Виктора навестил, с ним списавшись, сослуживец и дружок Аман. Он попал по делам в Москву. Чернявый, жилистый, он был малословен, но не от застенчивости, как сразу поняла Лена, а от чего-то обратного – от самоуверенности, возможно. Сели в саду. Лена недолюбливала мужниных гостей: нарочно не накрасилась, не приоделась и отделалась бедной закуской: картошка, огурцы, помидоры, редиска, зеленый лук, горка яблок. Огромная бутыль (ее в народе называли “четверть”) мутно желтела до стеклянной пробки. Таню показали гостю и уложили пораньше. Виктор разлил самогонку и скоро стал вспоминать о воде, о храбрецах: только двое решились прыгать… с мачты прыгали, с мачты…
Аман вел себя нарочно спокойно, точно слово “спокойствие” отчеркнуто в книге нервным ногтем, выпивал и не пьянел, и за его спокойствием Лена почувствовала скрытую, непонятную для нее, но чем-то заманчивую угрозу.