И развязаться все это, как твердо казалось Навернову, должно было самым скверным образом. Но странное дело: к этому чувству необратимости происходящего примешивалось у него какое-то маленькое радостное чувствишко, происходящее как раз из сознания этой самой необратимости. То есть было как бы приятно, что все катится как-то помимо тебя и, сколько ты ни рыпайся, все равно прикатится именно туда, куда прикатится, а тебе остается лишь наблюдать, как все это туда вместе с тобой катится, да и поделывать между тем свои делишки.
Вторым мучившим Олафа Ильича чувством был мистический страх перед письмом, в подлинность которого он верил свято. Не менее свято верил он в то, что, узнай он правду, ему несдобровать.
Третьим владевшим Олафом Ильичом чувством был обычный страх уголовного порядка. Такой страх заставляет человека с содроганием прислушиваться к хлопающей двери лифта и шагам на площадке. Но замечательно то, что нашему герою ни разу не пришло в голову обратиться в милицию и все рассказать.
Кроме этих главных чувств было также множество всяких мелких страшков и страшочечков, мыслей и мыслишечек, перечислять которые было бы слишком утомительно, да и ни к чему, поскольку через несколько дней Олаф Ильич Навернов начал делать первое человеческое чучело в своей жизни.
И стоило ему только взяться за это дело, как все страхи куда-то делись, а осталось лишь одно напряженное спокойствие и уверенность, всегда сопутствовавшие Олафу Ильичу в процессе работы. Он хорошо знал это состояние и ценил его, а особенно теперь, когда работа была во многом необычна и требовала всей концентрации опыта и таланта художника.
Олафу Ильичу пришлось преодолеть немало трудностей как нравственного, так и чисто технического порядка. Много усилий, в частности, потребовалось на латание пулевого отверстия во лбу Плевкова с тем, чтобы сделать его незаметным для взгляда. Не один день потребовался и для нахождения вполне естественной позы (сначала Навернов хотел исполнить чучело в стоячем положении, но потом передумал и остановился на сидячем варианте), характерного выражения лица, положения рук и проч.
Лекции в Академии Олаф Ильич совсем забросил, сказавшись больным, дома никого не принимал, на телефонные звонки не отвечал, словом, превратился в некоего таксидермического анахорета. Исключение он составил лишь для Оленьки Барбанель, которая продолжала ходить к нему, но уже не в качестве ученицы, а теперь, скорее, как квалифицированный ассистент, много облегчавший Навернову трудоемкую кропотливую работу. Девочка, казалось, глубоко прониклась сознанием происходящей в комнате Олафа Ильича метаморфозы и, как-то присмирев и притихнув за последнее время, словно повзрослела.
Через полтора месяца чучело было готово. Поистине зловещее впечатление произвело бы оно на человека, знавшего покойного. Михаил Александрович Плевков был воспроизведен в той самой позе, в которой Навернов впервые увидел его на скамейке. Удивительная живость маленького сморщенного лица, запавшие глаза-буравчики под бровками-кустиками, спокойная и в то же время собранная поза — все выдержано было чрезвычайно подробно и даже несколько фотографически, сообщая сидящему жизненность необычайную: вот-вот, казалось, Плевков встанет и скажет:
— Здравствуйте, Олаф Ильич, не ожидали?
Навернов поместил Плевкова в давно пустовавшую пристройку в шкафу с Большой коллекцией, где когда-то помещалась группа лемуров, впоследствии подаренная Олафом Ильичом Зоологическому музею. Застекленная дверь пристройки задергивалась занавесочкой. Эта-то занавесочка, ситцевая и как бы рябенькая, и послужила, так сказать, дальнейшему развитию хода событий. Дело в том, что Навернова неожиданно посетила мать Оленьки Барбанель.
— Меня зовут Софья Семеновна, — сказала она, войдя. — Я узнала, что моя дочь посещает ваш дом, и решила познакомиться с вами, ведь тот случай на вернисаже вряд ли может считаться знакомством. Я надеюсь, вы не сочтете за нескромность…
— Ну что вы, мне очень приятно, пожалуйста, проходите, прошу вас, — засуетился Олаф Ильич, пораженный сходством матери с дочерью, которое теперь вдруг бросилось ему в глаза. — Извините, что отлучусь на секунду, у меня как раз кофейник стоит, вы не откажетесь?
Вернувшись с кофейником, Навернов содрогнулся от представившейся ему сцены. Оказывается, он забыл задернуть занавесочку на плевковской пристроечке и теперь обнаружил Софью Семеновну застывшей перед ней с изменившимся лицом.
— Боже мой, что это? — обратилась она к таксидермисту, заломив руки.
— Это… это, видите ли, один экспериментальный муляж. Портрет, так сказать, современника. Заказ Этнографического музея, — залопотал Олаф Ильич, не зная, куда пристроить горячий кофейник.
— Не лгите! — крикнула женщина и двинулась на Навернова. — Я сотрудник Этнографического музея и знаю, что никаких современников музей не заказывал. Это мой муж! Мой бывший муж, Михаил Александрович Плевков, да будет вам известно!
Навернов смешался.
— Отвечайте, что вы с ним сделали? Вы ведь убили его, да? Отвечайте, да? — продолжала наступать Софья Семеновна.