Растроганный Трофим вернулся в избу, молча докурил папиросу, бросил окурок к печи и лег не раздеваясь. Старуха повернула голову на подушке, чтоб лучше слышать.
— Троша?
— Ну?
— То-то я всегда в толк не могла взять, за что Евсея-то спихнули? Ведь хорошо мы жили при нем!
— Так вот, старая, правда-то, она всегда верх возьмет! Ну, спи. Рано вставать — делов много на завтра. Спи ужо. — А сам долго ворочался, не мог уснуть, смотрел на свет лампы.
Ходики стучали.
«Да, Евсей, — твоя правда!» — думал Трофим. Вспоминал, как после войны колхоз был завален — председатель за председателем, один другого чище! Сколько их перебывало! Мать честная! Поставят — снимут, поставят — снимут. А им ничего и не сделать. Кто ж за голую палку от трудодня работать-то будет? Чтоб лошадь работала, кормить ее надо! А Евсей после войны застрял в городе на стройке, а потом потянуло домой. Приехал сюда, где начинал когда-то коммуну первым председателем. И поставили его. Ты, мол, в тридцатом первым когда-то хорошо заварил эту кашу, попробуй — теперь расхлебай! А он видит, дело плохо! Колхоз завален. Весь урожай государству, а себе ничего. Люди вымотались, устали работать за спасибо. И ничего с ними не сделаешь силой — не крепостные! Евсей понял: кнутом не заставить — рублем подарить! Сразу пойдет дело! Созвал он правление, и не только бригадиров, но весь колхоз, от мала до велика. И говорит как на миру: «Вот что я надумал, и сделаем вывод! Государство нам определило план. Большая норма, ничего не скажешь. И мы ее сдадим! А что наработаем сверх нормы — поделим между собой. Поняли? Много наработаем, много и получим. Так что все зависит от нас». А на следующее утро все были на поле. И стар и мал. И даже Прохоровна, что одной ногой в гробу была, — туда же. И все вкалывали не покладая рук и весело спины разгибали. Отличный урожай вышел — никогда такого не было! Сдали государству норму, а остальное поделили между собой. И закатили пир на все село! И вот тут-то и стукнули Евсея. Из района прикатил на зеленом козле шишка в кожаной фуражке. «Как так? Мать твою, перемать! Ты, Евсей, собрал хороший урожай, сдал государству норму! А излишки где?» Евсей чуть стопку не выронил. Думал, приехал хвалить, награждать! А тот орет, наседает: «Ты што думаешь, у нас один твой колхоз в районе? Вон другие — опять план завалили! Ты должен был их недоимки покрыть! А ты — ишь добряк, пир устроил, кормишь тут казенным, государственным! Мать-перемать! А район чем будет отвечать государству?» Евсей стоит бледный, молчит. А тот страху нагоняет, орет: «Ты думаешь, мы только за твой колхоз отвечаем? Только о тебе думаем?» Евсея тут как прорвало, кулаки сжал. «Значит, лучше думать надо! А то приехал тут на казенном коне и глотку дерешь! Ты на кого орешь, горлобрал? Я пулю от кулаков в спине имею, и не за то ее получил, чтоб народ частокол грыз, а ты пузо наращивал! Ты за кого боишься, за себя или за людей?» Снял с него фуражку и кинул в Манькин огород. Полетела кожаная. Тот совсем обалдел, глаза выкатил, вскочил в машину и укатил. Без фуражки. Только крикнул: «Я те покажу кузькину мать!» — и скрылся в пыли. Витька Манькин подал Евсею через забор фуражку. Евсей взял, похлопал ее и надел. Все смеялись, поздравляли с победой. А утром… сняли Евсея. И вместе с фуражкой. И колхоз снова ухнул на то место, где был, и еще ниже.
За дверью заскребся и заскулил пес. Старуха заворочалась на печи.
— Ох, грехи наши тяжкие, Шарик вернулся. Впусти его, дед. Продрог ведь, гулящий!
Старик встал, впустил собачонку — одно ухо торчком, другое конвертом, хвост баранкой.
— Пришел, бедолага! Ишь, ведь знает: дырка в хлеву! Через сени — и дома.
Пес прыгал вокруг, подпрыгивая, норовил лизнуть в бороду, но куда там, высоко.
— Ну, хватит, хватит, шельмец! Небось отморозил свой хрящик? Давай спи. Не мешай старухе — ей рано вставать. Вот, иди посмотри у кота молока, не осталось ли?
Старик подошел к ходикам, подтянул цепь с замком вместо груза, прикрутил фитиль в лампе и снова лег.
— Ох, дед, лампу-то совсем потуши. Керасину не напасешься.
— Чего уж там керасин, пусть горит, — сказал дед. — Ты-то жжешь свое масло — я же молчу!
Не мог последнее время спать без света. Видно, уже недолго осталось. Курил, смотрел на свет лампы. Смотрел на стол, на образа, на окна — одно не задернуто занавеской. Герань в горшке, столетник из города на подоконнике. А за окном ночь темным-темна — это из избы, а с улицы — в окне свет! Свет!
Было тихо. Старуха слышала — старик еще ворочается. Услышала, как в углу у печи пес стал лакать Васькино молоко и как кот зашипел. «Вот жадина! Брысь, Васька, брысь! — мысленно помогала старуха собаке. — Брысь! Ты скоро лопнешь, а этот все бегает по морозу невесть где». Наконец она услышала внизу ровное посапывание и похрапывание. «Ну, кажись, мой нехристь уснул, слава богу. Пусть отдохнет — намаялся, наломался за день». Потом услышала рядом мурлыканье кота на печи. Гладила пушистого — выгибал спину, терся.
На стене тикали ходики. В избе было тепло. За стеной потрескивал мороз. Последний перед весной.