Несмотря на то что обстановка квартиры соответствует исторической правде, здесь все-таки присутствует определенный глянец. Наша жизнь встает перед моими глазами, словно это было только вчера. Я вижу своего мужа, сидящего на неубранной постели, с толстой книгой на коленях, а на ней лист белой бумаги с первыми строчками „Рамана“. Он всегда писал в таком положении, стола у нас не было. На кровати сидели приходившие друзья, на кровати мы устраивали немудреные трапезы. Изъеденный жучком шкаф, в котором содержались наши пожитки, портрет Боба Дилана на стене, старенький магнитофон — вот и все наше достояние. На стене же висит сетка с любимыми книгами, подальше от кровати, чтобы в них не забрались клопы, — и все же с кровати до нее можно дотянуться рукой. Вместо тусклой лампочки на заново побеленном потолке — лампа дневного света. Служитель музея оправдывает это непрекращающимся паломничеством иностранных туристов. Как сейчас вижу своего мужа в затертых вельветовых брюках, грязной майке и драных носках. Собираясь в гости, он надевал единственный костюм, который бережно хранился в шкафу до тех пор, пока его не сожрала моль. Из окна открывается прелестный вид на парк и старинную церковь, а раньше здесь был проходной двор, в грязи которого утопали машины. По-прежнему уборная отделена от нашей комнаты тонкой деревянной перегородкой (хоть и свежевыкрашенной). Соседи проходили туда через нашу комнату, к чему мы быстро привыкли, тем более, что по ним можно было проверять часы. Два слова о соседях. Спокон веку, еще до рождения Лапенкова, здесь жил милиционер с любовницей, бывший уголовник и старик старьевщик, собиравший по квартире мусор и сдававший его в утиль. Мой муж рассказывал, что начала этому он не упомнит: милиционер неустанно жил с одной и той же любовницей, уголовник считал себя бывшим, а старик варил купленную на вырученные деньги тухлую капусту и запивал ее политурой. Соседи также родились в этой квартире, здесь они выросли, состарились и умирали в запертых комнатах. По неделям гнили их трупы, но, привыкшие к вони, мы не скоро это замечали. Не хочу сгущать краски и говорить, что мы жили в крайней нищете. Не совсем, иногда, когда у нас заводились деньжата, мы покупали у мальчиков, ловивших рыбу в Обводном канале, так называемую кобзду, приглашали друзей и закатывали пир…»
«Владимир Борисович Лапенков всю жизнь страдал зубной болью. Желая избавиться от нее, он поочередно выдрал себе все зубы, но тогда у него стали болеть десны. Отчаявшись, он попытался отрезать себе голову, но сделал это так неудачно, что заболел и умер от заражения крови. Страна потеряла своего величайшего сына.
Ребята! Следите за своими зубами, своевременно посещайте врача, и вас не постигнет участь гения».
«В. Б. Лапенков не любил говорить о себе, он утверждал, что музыка его книг (по ошибке он называл свою прозу музыкой) сама скажет все, что нужно. Но как-то за кружкой водки он разоткровенничался и признался, что Александр Исаевич Солженицын однажды спас ему жизнь, прикрыв грудью от пули экстремиста, с возгласом: „Убейте меня, но Искусства вам не убить!“ Впрочем, Александр Исаич еще долго здравствовал, так как выстрел был холостой».
Если бы мальчику, неохотно вышедшему из-под прикрытия смеющейся листвы, сказали, что через несколько лет, таким же июльским вторником, он в обществе двух ревнивых подруг будет ехать к приятелю, чтобы говорить с ним об Эуригене, Тертуллиане, Клименте Александрийском, Лиутпранде Кремонском и Бернарде Клервосском, пересыпая свою речь цитатами из Прокла и Экклезиаста, то призрак самоосуществления, предложенный грядущими свидетелем, лишь пронзил бы его еще одним неясным импульсом боли, но мальчик, огороженный неоконченностью лета, погружал свой страх в плотно-зеленую дымь знакомства с сыростью рощи, где пряная одурь хвощей усиливала тошноту, соблазняла истомой безвременья, внесуществованья, пахучестью мягких ворсистых бугров меж деревьями, опутывала тишиной, но что-то (что именно?) отрывало его от вязкого зова земли, заставляло уйти, и выход из леса был схож с медленным постыдным раздеваньем, наполнявшим тревожно-острой беззащитностью каждую клеточку обнажаемого тела, а мальчик понял, что его вело, только когда сел за колченогий стол, покрытый грубой клеенкой, открыл толстую тетрадку и, пролистав несколько страниц, четким почерком написал:
«Глава первая
Стояла осень 1652 года. В лесах у реки Св. Лаврентия охотились трое друзей-французов…»