(Теперь, через столько лет – десятилетий, те немногие, что сохранились от прежнего рахлинского состава оркестра, на вечере памяти Маэстро говорили о его творческой стихийности, об импровизационной природе его таланта… А тогда это называлось иначе… И шли парламентеры к жене, к Вере Львовне. Чтобы повлияла. А та смеялась: со мной, говорит, как с мамой трудного ребенка. Влияйте, говорят, а то школа-профсоюз не справляется).
Сейчас Рахлин деловит и организован, и репетиция идет напряженно: трудно добиться нужного баланса в звучании групп. Вся репетиция до перерыва посвящена Пассакалии.
Перерыв. Рахлин поворачивается лицом к залу и видно, как он измучен. По лицу бегут струйки, а о полотенце, что на шее, он, конечно, не помнит и пытается управиться с неудобствами при помощи рукава. Он и на концерте забывает, в каком кармане платок. И даже, когда в каждом кармане по платку, добраться до них сложно. Почему-то.
Натан Григорьевич семенит по ковровой дорожке к выходу – он торопится в буфет. Он всегда торопится в буфет, потому что есть очень хочется после напряженной репетиции.
Ему преграждает дорогу концертмейстер оркестра и говорит что-то, держа партитуру перед собой.
– Что? – переспрашивает Н.Г.
В зале царит обычная оркестровая разноголосица, обычный шум перерыва (я люблю это облако звуков над оркестром, когда каждый инструмент бросает короткие реплики из своих партий и это создает специфическую атмосферу перед началом концерта или спектакля).
Я слышу, что говорит концертмейстер:
– Натан Григорьевич, может, удвоить басы в этом месте? Будет плотнее звучать. Попробуйте, а?
Натан Григорьевич закрыл уши ладонями, пробормотал:
– Подожди, дай послушаю.
И замер. И простоял так несколько секунд с закрытыми глазами и ушами.
– Нет, – покачал головой. – Тяжело звучит.
И побежал-засеменил дальше по дорожке.
– Натан Григорьевич, известно, что Ваш конек – симфоническая музыка Чайковского.
– Что?! С чего ты взяла?! – и брови кверху. И негодование, и изумление.
– Ты с ума сошла! А Лист? А Берлиоз? А ранний Шуберт? А Бах? А?.. А?.. – он загибает пальцы, он перечисляет, он в смятении.
Опустим ту подробность, что разговор этот происходил в телевизионном эфире (в любом случае, эфир от этого только выиграл), но вопрос «С чего ты взяла?» заслуживает ответа. Потому что взяла я это от него же за 20-25 лет до этого разговора, когда я называла его Пластилиновый дядя, потому что все, что выходило из пластилина, было похоже на него, дядю Натана.
Однажды он спросил:
– Ты знаешь, кто такая Франческа да Римини?
Ребенку в том возрасте, в каком я тогда была, подобный вопрос задавать бессмысленно.
Но он тут же добавил:
– Если бы ты знала, как я ее люблю!
И вздохнул так судорожно, так тяжело, что я подумала: тете со странным именем осталось жить недолго, помочь ей уже нельзя, несмотря на любовь (а ей и в самом деле нельзя было помочь, но как раз по причине любви).
Теперь-то уж понимаю, что вопрос не ко мне, а к кому-то, и любовь его была не к Франческе, а к кому-то. В том числе, и к Франческе, может быть.
Но идея любви постепенно совместилась с идеей любви к музыке. В том числе и к музыке Чайковского. И это не так уж неверно: «Ромео и Джульетта», «Манфред», «Итальянское каприччио», та же «Франческа да Римини»… Не говоря уж о симфониях. Мы, киевляне, свидетели: на протяжении многих лет каждое исполнение, каждый концерт был событием.
А вот эти строки из отцовского письма, где речь о довоенном Рахлине и «Франческе». Так что зря Вы сердитесь, Натан Григорьевич.
– Леня, – обращается он к моему сыну, – можно у кого-нибудь из соседей раздобыть гитару?
Для меня это неожиданность. То, что Рахлин играет на оркестровых инструментах – известно (особенно хорошо на медных духовых, сказывается школа военного оркестра). То, что, по его же признанию, любой инструмент (кроме фортепиано!) ему доступен – тоже знали. То, как однажды, в юности, вышел из аварийного положения тем, что срочно раздобыл баян и исполнил перед конкурсной комиссией Тему с вариациями из Седьмой симфонии Бетховена – знали от него же.
Но гитара!?
Через минуту мы перестали понимать, что происходит. Ни до, ни после ничего подобного мы не слышали.
Это не было произведением с началом и концом, это была импровизация без обозначенной мелодии (лишь иногда казалось, что где-то возникают очертания танцев Гранадоса), это была прихотливая игра динамики звука и ритма, а звук возникал откуда-то из глубины инструмента, но сейчас Натан приник, припал ухом к грифу, а гитару прижал к себе, и все ради этого удивительного звука, который и гитарным назвать – сильное преуменьшение.
Натан улыбается: – Ты впервые слышишь?
Он взял несколько аккордов и начал рассказывать, что…
…Что когда приезжал Сеговия (Сеговия! Первый в мире гитарист, легендарный испанец), так вот, когда приезжал Сеговия, мы встретились, и я ему играл. Знаешь, что он сказал? Что он не будет играть там, где играл Рахлин. Потому что Рахлин это делает лучше.