А вот другие художники начали селиться в этом районе. Они переезжали, потому что было дешево, а кроме того, их привлекала легенда о том, кто написал самый радикальный автопортрет современности. Затем туда наведались архитекторы, а следом за ними — некоторые семьи, которые приобрели отремонтированные и переделанные здания. А затем появились модные магазины, театральные мастерские, альтернативные рестораны — и вот район превратился в один из самых модных и самых дешевых (на первый взгляд) в Лондоне.
— Как тебе это?
— Даже не знаю, что и думать, — ответил Морини.
Подступившие к глазам слезы все еще грозили пролиться — расплакаться нельзя, зато можно упасть в обморок, но он выдержал и усидел на стуле.
Чай они пили дома у Нортон. Только тогда она заговорила об Эспиносе с Пеллетье, но эдак небрежно, словно бы историю ее отношений с испанцем и французом и так все знали и этот докучливый сюжет более не интересовал ни Морини (чья нервозность не укрылась от ее взгляда, хотя она и воздержалась от вопросов: известно, что вопросами тревогу не уймешь), ни даже ее саму.
Вечер выдался замечательный. Морини устроился в кресле, с которого ему открывался прекрасный вид на гостиную Нортон: книги, репродукции в рамках на белых стенах, фотографии и неведомо откуда привезенные сувениры, воля и вкус, претворившиеся в элементарные вещи — мебель, к примеру, далеко не роскошную, но создающую уют, — и даже вид из окна: кусочек улицы и зелень деревьев, которые Нортон видела каждый раз, выходя из дома, — словом, он почувствовал себя лучше, как если бы разнесенное между вещами присутствие подруги его окутало и укутало, а само это присутствие виделось ему фразой, которую он, подобно младенцу, не мог понять, но самая ее интонация утешала.
Незадолго до ухода он спросил, как звали художника, историю жизни которого он выслушал, и нет ли у нее случайно каталога этой счастливой и страшноватой выставки. Его зовут Эдвин Джонс, ответила Нортон. Потом встала и начала перебирать книги на одной из полок. Объемистый каталог нашелся, и она протянула его итальянцу. Прежде чем открыть его, Морини задался вопросом: зачем же он снова помянул эту историю, ведь ему только что стало лучше… И ответил себе: не узнаю сейчас — умру. И открыл каталог, который на самом деле был не столько каталогом, сколько искусствоведческой монографией, в которой были собраны все (или всё, что удалось найти) материалы о профессиональной биографии Джонса: на первой странице красовалась его фотография (явно сделанная до истории с отрубанием руки), и с нее смотрел прямо в камеру молодой человек лет двадцати пяти с то ли робкой, то ли насмешливой улыбкой. Волосы у него были темные и прямые.
— Дарю, — услышал он голос Нортон.
— Большое спасибо, — услышал свой голос он.
Час спустя они ехали вместе в аэропорт, а еще через час Морини уже летел в Италию.
В то время один сербский литературовед, дотоле не известный научному сообществу, преподаватель немецкого в Белградском университете, опубликовал в подопечном Пеллетье журнале любопытную статью, которая вызывала в памяти работу одного французского литературоведа о маркизе де Саде: работа вся состояла в подборе крошечных фактов, которые составляли своеобразную коллекцию факсимиле различных документов, косвенным образом свидетельствовавших о том, что божественный маркиз пользовался услугами прачечной, памятных записок, из которых явствовала его связь с каким-то человеком из театральной среды, выписок врача с рецептами назначенных лекарств, счета за покупку камзола, где указывался тип застежки и цвет и так далее, причем все эти сведения приводились с огромным аппаратом сносок, из них можно было сделать единственный вывод: маркиз де Сад существовал, сдавал вещи в прачечную, покупал новую одежду и переписывался с людьми, память о которых история не сохранила.
Так вот, статья серба очень напоминала все эти штуки. Только в данном случае пристальному изучению подвергся не де Сад, а Арчимбольди; в статье же излагались с трудом отысканные (и зачастую не найденные), тщательно отобранные факты биографии писателя: начиналось все в Германии, затем продолжалось во Франции, Швейцарии, Италии, Греции, снова Италии и заканчивалось в турагентстве в Палермо, где, судя по всему, Арчимбольди купил билет на самолет, следовавший в Марокко. Старик немец — так называл его серб. Слова «старик» и «немец» использовались и как волшебные палочки, с помощью которых можно было сорвать покров с тайн, и как пример ультраконкретного, а не теоретического литературоведения, каковое не исследует идейное наполнение, избегает и утверждений, и отрицаний, не сомневается в себе и не претендует на роль судьи, литературоведения, которое не за и не против, потому что оно лишь глаз, который ищет то, что можно потрогать, не выносит суждений, а холодно раскладывает все по полочкам, — эдакая археология факсимиле, и в связи с этим — археология копировальной машины.