— Гм, — промычал уличный писец, — что это он у тебя такой бледный? Заморыш! Из него никогда не выйдет хорошего вояки.
Госпожа Матиас, не отрываясь, смотрела на старого уличного писца, в глазах ее светилась нежность, и мягким голосом, которого я никогда не слыхал у нее, она спросила:
— Ну как тебе живется, Ипполит?
— Ничего, на здоровье пожаловаться не могу, желудок варит хорошо. Вот только дела идут скверно. Три-четыре письма по пяти су за штуку, да и то лишь по утрам, — ответил он.
Затем, словно стряхивая с себя заботы, он повел плечами и, вытащив из-под стола бутылку, налил нам по стакану белого вина.
— За твое здоровье, старуха!
— За твое здоровье, Ипполит!
Вино было терпкое; пригубив, я поморщился.
— Неженка! — заметил старик. — В его годы я знал толк и в вине и в девчонках. Но другого такого молодца, как я, больше не отлить, — должно быть, форма разбилась.
И, тяжело опустив мне руку на плечо, он сказал:
— Знаешь ли, мой друг, что я служил при Маленьком капрале
[439]и проделал с ним всю французскую кампанию? Я участвовал в боях при Кране и при Фер-Шампенуазе. Однажды, в утро сражения под Атисом [440], Наполеон попросил у меня понюшку табаку. Так вот и вижу его, нашего императора! Роста небольшого, плотный, смуглый, в глазах огонь, а сам всегда спокоен. Ах, если бы они не предали его!.. Но все белые [441]— негодяи!Он налил себе еще вина. Г-жа Матиас словно очнулась от своего безмолвного созерцания.
— Ну, мне пора домой из-за малыша.
Вытащив из кармана две монеты по франку каждая, она сунула их в руку уличному писцу; тот принял дар с величественным безразличием.
Когда мы вышли, я спросил, кто же этот господин.
— Матиас, деточка, это Матиас! — с оттенком гордости и любви ответила она.
— Но ведь мама и папа говорят, что он умер.
Она радостно покачала головой.
— О нет! Он переживет и меня, и еще многих переживет, молодых и старых.
И, приняв вдруг озабоченный вид, она сказала:
— Пьер, ты только не проговорись маме, что видел Матиаса.
V. Матушкины сказки
[442]— У меня нет никакого воображения, — говорила матушка.
Она утверждала это, полагая, что обладать воображением — значит писать романы; она не подозревала, что одарена редкой и пленительной фантазией, которая не выражается в краснобайстве. Матушка была хорошей хозяйкой, поглощенной домашними заботами. Ее воображение оживляло и расцвечивало все ее скромное хозяйство. У нее был дар одушевлять и заставлять говорить сковороду и котелок, нож и вилку, пыльную тряпку и утюг; в душе она была прирожденным баснописцем. Чтобы позабавить меня, матушка рассказывала мне сказки, а так как она не чувствовала себя способной придумать что-либо самостоятельно, то сочиняла их по моим картинкам.
Вот некоторые из ее сказок. Я сохранил, насколько возможно, ее манеру повествования, ибо нахожу эту манеру превосходной.
Я заявляю, что школа мадемуазель Жансень — лучшая в мире школа для девочек. Я объявляю еретиками и клеветниками всех, кто думает и утверждает противное. Все ученицы мадемуазель Жансень благоразумны, прилежны, и нет приятнее зрелища, чем эти маленькие неподвижные фигурки. Словно это ряд каких-то крошечных бутылочек, которые мадемуазель Жансень наполняет знаниями.
Мадемуазель Жансень сидит выпрямившись на высоком стуле. Лицо у нее серьезное и кроткое; волосы гладко зачесаны на уши, на плечах черная пелерина. Весь ее вид внушает почтение и симпатию.
Мадемуазель Жансень, женщина очень ученая, преподает своим маленьким ученицам арифметику — правила вычитания. Она спрашивает Розу Бенуа:
— Роза Бенуа, если из двенадцати вычесть четыре, сколько останется?
— Четыре, — отвечает Роза Бенуа.
Мадемуазель Жансень не удовлетворена таким ответом.
— Скажите вы, Эммелина Капель, если из двенадцати вычесть четыре, то сколько останется?
— Восемь, — отвечает Эммелина Капель.
Роза Бенуа погружается в глубокую задумчивость. Она слышит, что у мадемуазель Жансень останется восемь, но не знает восемь — чего. То ли восемь шляп, то ли восемь платков, а может быть, восемь яблок или восемь перьев. Этот вопрос уже давно ее мучает. Когда ей говорят, что шестью шесть — тридцать шесть, то она не понимает тридцать шесть — чего? Тридцать шесть стульев или тридцать шесть орехов? Она ничего не понимает в арифметике.