— Дерзать… рассчитывать… не замыкаться в рамки составленного плана… Применяться к обстоятельствам и позволять им управлять собою, не упускать ни одного мелкого обстоятельства, ни одного крупного события. Делать только возможное и делать все возможное.
В тот же день за обедом генерал упрекнул Лавалета в малодушии, выказанном им накануне, но адъютант ответил, что страхи его не улеглись, однако причина их теперь иная и что ему не стыдно признаться в своих опасениях, ибо он тревожится за участь Бонапарта, а следовательно, за судьбы Франции и всего мира.
— Я слышал от секретаря сэра Сиднея, — добавил он, — что, по мнению командора, выгоднее всего вести блокаду, оставаясь невидимым. Зная излюбленный способ действия сэра Сиднея и его нрав, мы должны ожидать встречи с ним на нашем пути. Стало быть…
Бонапарт перебил Лавалета:
— Стало быть, вы сомневаетесь в нашей способности отразить опасность. Впрочем, этому юному безумцу не дано действовать последовательно и методично. Смиту надо было бы командовать брандером.
Бонапарт пристрастно относился к опасному человеку, который выиграл у него сражение при Сен-Жан-д'Акре; такая большая неудача несомненно была бы для него не столь жестокой, если бы она постигла его по воле случая, а. не по воле одаренного полководца.
Адмирал поднял руку, как бы призывая небо в свидетели своей решимости:
— Если нам доведется столкнуться с английскими крейсерами, я перейду на борт «Каррера» и оттуда, поверьте, доставлю им столько хлопот, что «Мюирон» успеет ускользнуть.
Лавалет открыл было рот. Ему очень хотелось возразить адмиралу, что «Мюирон» — тихоходное судно, которое не в состоянии воспользоваться перевесом, если бы оно его получило. Однако, побоявшись вызвать недовольство генерала, адъютант затаил тревогу. Но Бонапарт прочел его мысли. И, потянув его за пуговицу мундира, сказал:
— Лавалет, вы благородный человек, но никогда не будете настоящим военным. Вы недостаточно цените свои преимущества и придаете значение неустранимым препятствиям. Не в нашей власти сделать этот фрегат быстроходным. Но надо помнить, что его команда, воодушевленная лучшими чувствами, способна на чудеса, если понадобится. Вы забываете, что фрегат называется «Мюирон». Я сам дал ему это имя. Дело было в Венеции. Я был приглашен на крестины только что построенного фрегата и воспользовался случаем, чтобы прославить память дорогого мне человека — моего адъютанта Мюирона, который пал на Аркольском мосту
[635], грудью заслонив своего генерала от града сыпавшейся на него картечи. Этот фрегат и везет нас сегодня. Неужели вы не видите в его имени доброго предзнаменования?Он еще некоторое время пытался огненными словами зажечь сердца. Потом сказал, что идет спать. Наутро стало известно его решение плыть недели четыре-пять вдоль берегов Африки, чтобы избежать встречи с неприятельскими крейсерами.
И вот потянулись однообразные, томительные дни. «Мюирон» плыл вдоль плоского и пустынного побережья, ознакомиться с которым корабли никогда не стремятся, и лавировал в полумиле от него, не решаясь выйти в открытое море. Бонапарт проводил целые дни в беседах и думах. Порою с уст его срывалось шепотом произнесенное имя Оссиана или Фингала
[636]. Иногда он просил адъютанта почитать ему вслух «Революции» Верто или «Жизнеописания» Плутарха [637]. Он казался беззаботным и спокойным и полностью сохранял присутствие духа, не столько силою воли, сколько благодаря врожденной способности жить целиком настоящей минутой. Он даже испытывал мрачное удовольствие, глядя на море, которое, смеялось ли оно, или хмурилось, угрожало его счастью и отдаляло его от цели. После обеда, в хорошую погоду, он, поднявшись на палубу, располагался на лафете пушки в той непринужденной странной позе, в какой ребенком полулежал на камнях родного острова. Вокруг него собирались оба ученых, адмирал, капитан фрегата и адъютант. Завязывалась беседа, которую Бонапарт то прерывал, то возобновлял, — чаще всего она касалась новых научных открытий. Монж выражался тяжеловесно. Но речи его всегда обнаруживали ясный и прямой ум. Склонный к поискам полезного, он даже в физике проявлял себя патриотом и честным гражданином. Бертолле, отличаясь умом более философского склада, охотно строил общие теории.— Не следует, — говорил он, — делать из химии науку таинственных превращений, новую Цирцею, поднимающую над природой свою волшебную палочку
[638]. Подобные взгляды тешат живое воображение, но не удовлетворяют созерцательные умы, стремящиеся подвести превращение тел под общие законы физики.Он предчувствовал, что всякая реакция, которую вызывает и наблюдает химик и которая происходит с чисто механической точностью, будет в будущем подчинена строгому вычислению. И постоянно возвращаясь к этой мысли, он подводил под нее уже известные или предполагаемые факты. Однажды вечером Бонапарт, не любивший отвлеченных размышлений, резко прервал его: