В приближении, доступном моему пониманию, микробский час равен одной пятидесятой человеческой секунды. Положим, что так оно и есть. В свое время я считался лучшим математиком Йельского университета, да я и сейчас слыву лучшим математиком на планете Блитцовского, специалистом по микробской математике, но в человеческой математике я теперь профан. Пытался вновь овладеть полузабытым искусством, но память подводит. В те далекие дни в Йельском университете я знал математику в совершенстве, недаром меня называли королем математиков. И это было справедливо — люди приезжали издалека, чтобы посмотреть, как я вычисляю время затмения на Венере. Для меня не составляло никакого труда произвести в уме двенадцать вычислений одновременно. Тогда-то я и изобрел логарифмы, а теперь вот сомневаюсь, как правильно написать это слово, не то чтобы решать логарифмические уравнения, — тут меня любой второкурсник заткнет за пояс.
Это были замечательные дни, замечательные. И они никогда не вернутся. В этой скоротечной жизни все проходит, ничто не вечно. Я почти совсем забыл человеческую таблицу умножения. Семь с лишним тысяч лет тому назад я еще помнил, что девятью четыре будет сорок два и так далее. Но какое это имеет значение? Когда я закончу свой труд, таблица умножения мне больше не понадобится. А если сейчас потребуется сделать какие-нибудь вычисления, можно воспользоваться и местной таблицей умножения, а потом перевести ее в человеческую. А впрочем, местная таблица вряд ли подойдет, в мире микробов все так мало по сравнению с земным. И «девятью четыре» в микробском измерении вряд ли означает по-английски что-нибудь заслуживающее внимания. В такую мелочь трудно вложить смысл, понятный читателю.
А теперь, когда с исчислением времени все ясно и нет больше досадной путаницы и неразберихи с его пересчетом, возвращаюсь к разговору с Франклином.
— Франклин, вы согласны с тем, что все сущее состоит из индивидов, наделенных сознанием, к примеру, каждое растение? — спросил я.
— Согласен, — ответил он.
— И каждая молекула, составляющая это растение, — индивид и обладает сознанием?
— Разумеется.
— И каждый атом, входящий в состав молекулы, — индивид и обладает сознанием?
— Да.
— В таком случае, имеет ли растение в целом — дерево, например, чувства и симпатии, присущие именно дереву?
— Конечно.
— Как они возникают?
— Из совокупности чувств и симпатий, которыми наделена каждая молекула, составляющая дерево. Эти чувства и симпатии-душа дерева. Благодаря им дерево чувствует себя деревом, а не камнем и не лошадью.
— А бывают ли чувства, общие и для камней, и для лошадей, и для деревьев?
— Да, чувства, вызываемые действием кислорода, в большей или меньшей степени свойственны всем трем. Если бы химические соединения, из которых состоит камень, были бы такие же, как у дерева, и в тех же пропорциях, камень не был бы камнем. Он был бы деревом.
— Я тоже так считаю. А теперь скажите — кислород входит в состав почти всего живого, интересно, сообщает ли кислород организму какое-нибудь особое чувство, которое ему не способна передать ни одна другая молекула?
— Разумеется. Кислород — это темперамент, единственный источник темперамента. Там, где мало кислорода, темперамент дремлет, там, где его больше, темперамент проявляется ярче, а там, где его еще больше, разгораются страсти и с каждой добавкой — все сильнее. Если же кислород нагнетается и нагнетается в пламя, распаляя темперамент, бушует пожар. Вы замечали, что некоторые растения держатся очень спокойно и миролюбиво?
— Да, замечал.
— Это все потому, что в них мало кислорода. Бывают растения, в которых кислорода много. Встречаются и такие, в которых кислорода больше, чем всего прочего. И вот результат: у розы очень мягкий характер, у крапивы — вспыльчивый, а у хрена — просто необузданный. Или взять бацилл. Некоторые из них чересчур мягкосердечны; это из-за нехватки кислорода. Зато микробы туберкулеза и тифа накачались кислородом по уши. Я и сам горяч, но, к чести моей будет сказано, не веду себя, как эти разбойники, и даже будучи вне себя от гнева, помню, что я джентльмен.
Любопытные мы создания! Порою я спрашиваю себя: найдется ли среди нас хоть один, кому чужд самообман? Франклин верил в то, что говорил, он был вполне чистосердечен. Однако всякий знает — стоит микробу желтой лихорадки разгорячиться, он один заменит целую толпу разбойников. Франклин ждал, что я признаю его за святого, и у меня хватило бы благоразумия это сделать, чтоб он меня, чего доброго, не изувечил. Спорить с ним — значило лезть на рожон: любое замечание могло, как искра, воспламенить его кислород.
— Скажите, Франклин, и океан тоже индивид, животное, живая особь? — спросил я немного погодя.
— Конечно, — ответил он.
— Следовательно, вода — любая вода — индивид?
— Несомненно.
— Положим, вы взяли каплю воды из океана. То, что осталось, индивид?
— Разумеется, и капля — тоже.
— Теперь допустим, что каплю поделили на две части.
— В таком случае мы имеем два индивида.
— А если разделить кислород и водород?