Гретхен, племянница священника, опровергла клевету и умоляла епископа поверить ей и не обрекать старика на нужду и позор, но епископ и слушать не хотел. Отец Адольф давно настраивал его против нашего священника, да к тому же епископ восхищался отцом Адольфом, благоговел перед ним: ведь он не устрашился самого дьявола и отважно вступил с ним в единоборство, и поэтому мнение отца Адольфа было всего превыше для епископа. Он лишил отца Питера прихода на неопределенный срок, но на крайнюю меру — отлучение от церкви — не решился: одного свидетельского показания было для нее недостаточно. И вот теперь отец Питер был два года не у дел, а его паства перешла к отцу Адольфу.
Для старого священника и Гретхен наступили тяжелые времена. Раньше они были всеобщими любимцами, но, разумеется, все изменилось, как только на них пала тень епископской немилости. Многие друзья вовсе перестали с ними знаться, другие держались холодно и отчужденно. Когда приключилась беда, Гретхен была прелестной восемнадцатилетней девушкой, самой умной и образованной в деревне. Она давала уроки игры на арфе, и заработанных денег ей вполне хватало на наряды и карманные расходы. Но ученицы — одна за другой — бросили учебу, а когда молодежь устраивала танцы и вечеринки, про Гретхен забывали. Молодые люди — все, кроме Вильгельма Мейдлинга, больше не заглядывали к ним на огонек, а Мейдлинг был безразличен Гретхен. Всеми брошенные, обреченные на бесчестие и одиночество, Гретхен и ее дядя загрустили, им казалось, что солнце навсегда ушло из их жизни. Миновал год, другой, а дела шли все хуже и хуже. Одежда износилась, да и прокормиться становилось все труднее и труднее. И наконец настал самый черный день. Соломон Айзеке, ссужавший им деньги под залог дома, предупредил, что завтра лишит их права выкупа.
Глава II
Деревенская жизнь была знакома мне не понаслышке, но вот уже год, как я покинул деревню и с головой ушел в изучение ремесла. Устроился я скорей необычно, чем хорошо. Я упоминал ранее замок Розенфельд и высокую отвесную гору над рекой. Так вот, вдоль гребня этой горы возвышалась громада другого замка с такими же башнями и бастионами; прекрасный, величественный, увитый диким виноградом, он разрушался на глазах, превращаясь в развалины. Знаменитый род, владевший замком, чьим родовым гнездом он был в течение четырех или пяти столетий, вымер, и уже столетие, как в замке не живут потомки славного рода. Но старый замок стоит непоколебимо, и большая часть его все еще пригодна для жилья. Внутри разрушительное действие времени и небрежения не столь очевидно, как снаружи. Просторные спальни, огромные коридоры, бальные залы, трапезные и залы для приемов пусты, затянуты паутиной и наводят уныние — это верно, но каменные стены и полы еще в сносном состоянии, и помещения сохраняют жилой вид. Кое-где еще стоит старинная полусгнившая мебель, и если пустые комнаты наводят уныние, то эта рухлядь — еще больше.
Но жизнь все же теплится в старом замке. Милостью князя, его нынешнего владельца, живущего по ту сторону реки, мой мастер и его домочадцы много лет занимают небольшой отсек, примыкающий к центральной части Замок мог бы дать кров тысяче человек, и — сами понимаете — горстка его обитателей затерялась в дебрях замка, как ласточкино гнездо на утесе.
Мой мастер — печатник. Это новое ремесло, ему всего лишь тридцать-сорок лет, и в Австрии оно почти неизвестно. Мало кто в нашей богом забытой деревне видел печатный текст, мало кто представлял, что такое печатное ремесло, а уж тех, кто проявлял к нему любопытство или интерес, было и того меньше. И все же нам приходилось вести свое дело скрытно, с постоянной оглядкой на церковь. Она была против удешевления книг, ведь тогда ученье стало бы доступно всем без разбору. Сельчане относились к нашей работе безразлично, им не было до нее дела: мы не печатали легкого чтения, а в серьезных науках они не разбирались и мертвых языков не знали.
Мы жили одной разнородной семьей. Мой мастер и хозяин Генрих Штейн, дородный мужчина, держался степенно, осанисто; лицо у него было крупное, благодушное, глаза — спокойные, задумчивые; такого не просто вывести из себя. Облысевшую голову его обрамляли седые шелковистые волосы. Он был всегда чисто выбрит, одет опрятно и добротно, хоть и не богато. Ученый, мечтатель, мыслитель, Генрих Штейн больше всего на свете любил учиться, и, будь на то божья воля, он бы день и ночь сидел, упоенно погрузившись в свои книги, не замечая окружающих Выглядел мастер молодо, несмотря на седину, а было ему пятьдесят пять-пятьдесят шесть лет.