А Смеляков вышел на свободу в 37-м, не самом хорошем, году. Вернулся в Москву, продолжал писать, но тут началась война. Другие писатели пошли в армию капитанами и майорами — кто в корреспонденты, кто в политруки. А Ярослава с его подпорченной биографией определили в стройбат. В первые же месяцы их часть угодила в окружение. Ярослав Васильевич рассказывал, как они метались в поисках своих, и никто не мог указать им направление. Толкнулись в штаб какой-то чужой части. Дверь открыл полуодетый майор-особист, пахнувший, по словам Смелякова, коньяком и спермой. Обматерил и вернулся к своей бабе…
Весь стройбат попал в плен к финнам. Там Ярослав вел себя безупречно. Был, выражаясь языком официальных бумаг, «организатором групп сопротивления». Поэтому во втором его лагере (втором — это если не считать финского), в так называемом «фильтрационном», Смелякова продержали недолго — грехов за ним не водилось.
Было это в Подмосковном угольном бассейне. Там он познакомился с прелестной женщиной, работавшей в конторе; освободившись, женился на ней и увез в Москву вместе с уже довольно большой дочкой.
Опять писал стихи, даже издал один или два сборника. И однажды, выпивая с Дусей и каким-то приятелем, сказал:
— Странное дело! О Ленине я могу писать стихи, а о Сталине не получается. Я его уважаю, конечно, но не люблю.
Когда приятель ушел — я ведь знал его фамилию, знал, но к сожалению забыл — Дуся заплакала.
— Если б ты видел, какие у него сделались глаза, когда ты это сказал!
— А что я такого сказал? Сказал — уважаю.
Но оказалось, что Сталину этого мало. Приятель вполне оправдал Дусины ожидания, и Смелякова посадили в третий раз, не считая финского раза. Припомнили плен и припаяли кроме антисоветской агитации еще и измену Родине.
Я уже говорил: недолюбливая Сталина, Ярослав Смеляков всегда был и в лагере оставался советским поэтом — может быть, самым искренне советским из из всех. Послушав наши лагерные стишата, он сдержанно похвалил отдельные места в «Обозрении» и во «Враге народа», но с большим неудовольствием отнесся к «Истории государства Российского». Зло и несправедливо, — сказал он. Из написанного нами ему понравился только рассказ «Лучший из них».
Смеляков был вторым человеком, который сказал про нас: писатели. Первым был Каплер. И так случилось, что много лет спустя они оба написали нам рекомендации в Союз Писателей{67}
.В стихах самого Смелякова, написанных в тюрьме и в лагере — их не много — злобы не было. Только печаль и недоумение, особенно в одном из них — не знаю, печаталось ли оно где-нибудь, кроме моих воспоминаний. Приведу его, как запомнил:
И все. Дальше не написалось. Скорей всего, поэту страшно было найти ответ на свой же вопрос: «Как получилось?..» Это было бы крушением его веры, сломало бы соломинку, за которую Смеляков цеплялся до последних дней своей жизни. Даже в Москве — вернее, в своем добровольном переделкинском заточении — он выспрашивал у нас с Юликом: ну, а как сейчас на собраниях? Спорят молодые? Или как раньше?..
Ничего утешительного мы ему сказать не могли.
Рабом Ярослав Васильевич в лагере не стал, рабского в нем не было ни грамма. Однажды мы втроем грелись на солнышке возле барака. Мимо прошел старший нарядчик, бросил на ходу:
— Здорово.