Я его понимал: Николе не хотелось шумного скандала, зачем? У них действительно еды было много. Но для поддержания авторитета надо было взимать с меня хотя бы символическую дань. И я пошел на компромисс, мне тоже не хотелось скандала. Угощал его чем-нибудь, но от его угощения мягко отказывался.
Воры относились с Николе с почтением, даже с подобострастием. Сама кличка «Сибиряк» этому способствовала: сибирские воры считались наиболее уважаемыми. За ними следовали ростовские — а московские стояли на нижней ступеньке иерархической лестницы.
Сибиряк большую часть дня сидел в задумчивости у окна на верхних нарах — воры предпочитают верхние, потому что там можно играть в карты, не боясь, что вертухай увидит через волчок. Или ходил по камере, голый до пояса, в белых кальсонах, заправленных в хорошие хромовые сапоги. На животе у него розовели еще свежие шрамы — штук пять параллельных полосок. Это он резал себе живот, чтоб не пойти на этап. Способ был довольно распространенный: оттягиваешь кожу и режешь бритвой, ножом или осколком стекла. Раны не глубокие, только кожа, ну, и соединительная ткань — а крови много. Зрелище пугающее! Правда, со временем врачи перестали пугаться. Накладывали несколько скобок, талию как кушаком обматывали бинтом и выносили вердикт: может следовать этапом.
Слушать «романы», которые тискали на нарах интеллигенты (пересказывали книги или фильмы; фильмы были по моей части) — этого Никола не любил, не мог сосредоточиться. Его мозг — думаю, не совсем здоровый — был занят какими-то своими мыслями. Пока остальные по-детски увлеченно слушали, Сибиряк расхаживал по проходу, обхватив плечи руками, и тихонько напевал:
Скачки лепить — заниматься квартирными кражами. Всех слов песни Никола, по-моему, не знал, не знаю и я. А мотив был «Зачем тебя я, миленький узнала».
Там на Красной Пресне, я впервые услышал знаменитую «Централку» — или «Таганку», кому как нравится. Ее очень трогательно пели на верхних нарах:
Припев, и потом:
За свои десять лет в лагерях я слышал много песен — плохих и хороших. Не слышал ни разу только «Мурки», которую знаю с детства. Воры ее за свою не считали — это, говорили, песня московских хулиганов.
Рядом с Сибиряком спал смазливый толстомордый ворёнок по кличке Девка. У этой девки, как я заметил в бане, пиписька была вполне мужская — висела чуть ли не до колена. Никола время от времени тискал его, смачно целовал в щеку. Тот лениво отбивался: бросай, Никола!.. Не думаю, чтоб Никола приставал к малолетке всерьез — а если и так, то сразу скажу, что в те времена мы не знали «опущенных» т. е., опозоренных навсегда «петухов». (Не было и этих терминов. Я их вычитал в очерках о современных колониях.) Педерастия в лагерях была — но на добровольных началах. К пассивным участникам относились с добродушной насмешкой, не более.
За стеной, в женской камере, обитали две блатные бабенки, «воровайки», «жучки» — Нинка Белая и Нинка Черная. С ними переговаривались через кружку: приставишь кружку к стене и кричишь, как в мегафон. (У кружек было и другое назначение, служить подушкой. Ложишься боком, голова опирается на обод кружки, а ухо внутри.)
Я-то с воровками не переговаривался, а блатные кокетничали вовсю:
— Нинка, гадюка семисекельная! Тебя вохровский кобель на псарне ебал!.. Давай закрутим?
— Закрути хуй в рубашку, — весело отзывалась «гадюка» — не знаю, Белая или Черная.
Я долго размышлял над этим «семисекельная», пока Юлик Дунский не объяснил: «семисекельная» — вместо старинного «гадюка семибатюшная», т. е., неведомо от кого зачатая…