В ложу попросил разрешения войти Шевалье. Он был обрадован и не столько своим неожиданным успехом, сколько тем, что видит Фелиси. В своем безумии он вообразил, что она пришла ради него, что она его любит, что она опять будет принадлежать ему.
Она боялась его и, так как была трусихой, поспешила к нему подольститься:
— Поздравляю, Шевалье. Это просто потрясающе. Ты поразил нас. Можешь мне поверить. Я не одна так говорю. Фажет находит, что ты неподражаем.
— Серьезно? — спросил Шевалье.
Эта минута была одной из счастливейших в его жизни.
Вдруг с пустынных высот третьего яруса раздался пронзительный голос, прорезавший воздух, как свисток локомотива:
— Вас не слышно, дети мои: говорите громче и произносите более четко.
И высоко под куполом на полутемной галерке появился автор, маленький-премаленький.
Теперь голоса актеров, столпившихся на авансцене вокруг игроков, зазвучали более явственно.
— Император даст войскам отдохнуть три недели в Москве; а потом быстро, как орел, устремится на Санкт-Петербург.
— Пики, трефы, козырь, у меня две взятки.
— Там мы перезимуем, а весной через Персию проникнем в Индию — и тогда конец британскому могуществу.
— Тридцать шесть в бубнах.
— А у меня туз, король, дама и валет одной масти.
— Кстати, господа, что вы скажете об императорском указе, помеченном Кремлем, относительно французских актеров? Да, теперь конец всем ссорам, мадемуазель Марк и мадемуазель Левер!
[19]— Посмотрите-ка, как идет Фажет голубое платье в стиле Марии-Луизы, с отделкой из шиншиллы, — сказала Нантейль.
Госпожа Дульс извлекла из-под своих мехов растрепанную пачку билетов, которые она, по-видимому, усиленно старалась всем навязать.
— Маэстро, вы, верно, слышали, — сказала она Константену Марку, — что в будущее воскресенье я выступаю с чтением лучших писем госпожи де Севиньи, с комментариями, на вечере в пользу трех бедных сироток скончавшегося нынешней зимой артиста Лакура, смерть которого мы все оплакиваем.
— Талантливый был актер? — спросил Константен Марк.
— Какое там! — сказала Нантейль.
— В таком случае почему же плакать о нем?
— О мэтр, не прикидывайтесь бессердечным, — вздохнула г-жа Дульс.
— Я никем не прикидываюсь. Просто меня удивляет: почему мы придаем такое значение жизни людей, которые нам нисколько не интересны. Впечатление такое, словно жизнь сама по себе нечто ценное. А природа, наоборот, учит нас, что нет ничего низменнее и презреннее жизни. Раньше люди не были так испорчены сентиментальностью. Каждый считал бесконечно ценной свою личную жизнь, но не чувствовал никакого уважения к жизни ближнего. Тогда люди были ближе к природе: мы созданы, чтобы пожирать друг друга. Но род людской слаб, нервозен, лицемерен, и нам нравится тайное каннибальство. Пожирая друг друга, мы разглагольствуем о том, что жизнь священна, и не смеем признаться, что жизнь — это убийство.
— Жизнь — это убийство, — безотчетно повторил Шевалье, погруженный в свои думы.
Потом он стал развивать туманные идеи.
— Убийство и резня, возможно, что это и так! Но только резня забавная и потешное убийство. Жизнь — смехотворная катастрофа, внушающий ужас комизм, карнавальная маска на окровавленных щеках. Вот что такое жизнь для актера; для актера на сцене и для актера в действии!
Встревоженная Нантейль старалась уловить смысл в его бессвязных словах.
А он возбужденно продолжал:
— Жизнь — это еще и другое: это цветок и нож, сегодня — это слепая ярость, а завтра поэзия, это ненависть и любовь, сладостная, восхитительная ненависть, жестокая любовь.
— Господин Шевалье, — самым спокойным тоном спросил его Константен Марк, — вам не кажется, что убивать вполне естественно и что только страх быть убитым удерживает нас от убийства?
Шевалье ответил задумчиво глухим голосом:
— Нет, конечно! Меня страх быть убитым не удержал бы от убийства. Я не боюсь смерти. Но я уважаю чужую жизнь. Я человечен, тут ничего не поделаешь. С некоторых пор я много думал над вопросом, который вы мне сейчас задали. Я размышлял над ним и дни и ночи, и теперь я знаю, что не могу убить.
Тут Нантейль, сразу повеселевшая, окинула его презрительным взглядом. Она его больше не боялась и не могла ему простить тот страх, что он нагнал на нее.
Она встала.
— Прощайте, у меня голова болит… До завтра, господин Марк.
И она выпорхнула из ложи.
Шевалье вышел за ней следом в коридор, спустился по артистической лестнице и догнал ее у швейцарской.
— Фелиси, давай пообедаем сегодня вместе где-нибудь в кабачке. Для меня это будет такою радостью! Хочешь?
— Вот еще что выдумал? Нет, конечно!
— Почему ты не хочешь?
— Оставь меня в покое, ты мне надоел.
Она хотела уйти. Он удержал ее.
— Я так тебя люблю! Не мучай меня.
Она подошла к нему вплотную и, презрительно вздернув верхнюю губу, прошипела сквозь зубы:
— Кончено, кончено, кончено! Слышишь. Ты мне поперек горла встал.
Тогда он сказал очень мягко, очень серьезно: