Вспоминая, что каждая из этих капелек света озаряет целые миры, я спрашиваю себя, не озаряют ли они, как и наше Солнце, картины неисчислимых страданий, не переполняет ли горе безбрежные просторы небес? Об иных мирах мы можем судить лишь по нашему миру. Нам знакома жизнь только в тех формах, какие она принимает на Земле, и если даже предположить, что наша планета не из лучших, то у нас все же нет никаких оснований думать, что на других планетах все обстоит хорошо: вряд ли такое уж великое счастье родиться под лучами Альтаира, Бетельгейзе или огненного Сириуса, — ведь мы знаем, как грустно открывать глаза на Земле под лучами нашего древнего Солнца. Нельзя сказать, чтобы мой удел в сравнении с уделом других казался мне таким дурным. У меня нет ни жены, ни детей. Я не влюблен и не болен. Я не слишком богат и не вращаюсь в свете. Стало быть, я принадлежу к числу счастливцев. Но даже у счастливцев мало радостей. Каков же удел остальных! Люди воистину достойны сожаления. Я не упрекаю в этом природу: с ней нельзя разговаривать, она не одарена разумом, Я не виню в этом и общество. Неразумно противополагать общество природе. В равной мере бессмысленно природу людей противополагать обществу, как и природу муравьев — муравейнику или природу сельдей — косяку сельдей. Сама природа животных необходимо определяет характер их сообщества. Земля — такая планета, где невозможно обходиться без еды, ее владыка — голод. Естественно, что животные здесь алчны и свирепы. Лишь человек одарен разумом, и он скуп. Скупость до сих пор еще остается высшей добродетелью человеческого общества и венцом природы, если иметь в виду мораль. Будь я писателем, я сочинил бы похвалу скупости. По правде говоря, книга эта не была бы оригинальной. Моралисты и экономисты раз сто уже писали об этом. Человеческие общества зиждутся на величественном фундаменте скупости и жестокости.
А в других вселенных, во всех этих бесчисленных мирах, затерянных в эфире, обстоит ли дело таким же образом? Быть может, звезды, мерцающие над моей головой, светят людям и на других планетах? Что, если и там — в бесконечном пространстве — тоже едят, тоже пожирают друг друга? Это сомнение мучит меня, и я не могу без ужаса видеть пламенную росу, висящую в небесах.
Мало-помалу мысли мои становятся более спокойными, более ясными, и я опять с удовольствием думаю о нашей земной жизни, то неистовой, то сладостной. Я решаю, что порою жизнь все-таки прекрасна. Ведь только на фоне ее красоты заметны ее уродства, — и как видеть в природе дурное, если не видишь, как она хороша?
Уже несколько мгновений звуки сонаты Моцарта возносят в воздух белоснежные колонны и гирлянды роз. Мой сосед — пианист и по ночам играет Моцарта и Глюка. Я закрываю окно и, готовясь ко сну, размышляю о тех сомнительных удовольствиях, которым мог бы предаться поутру; и вдруг я припоминаю, что неделю назад меня пригласили на завтрак в Булонский лес; кажется, речь идет о завтрашнем дне. Чтобы убедиться в этом, я ищу пригласительное письмо, оно так и осталось на моем столе. Вот оно:
«Старина Дюфрен,
доставь мне удовольствие и приходи позавтракать в обществе… (и прочее и прочее)… в следующую субботу, 23 сентября 1903 года (и прочее и прочее)».
Стало быть, это — завтра. Я позвонил камердинеру.
— Жан, разбудите меня в девять часов утра.