В это тяжелое время Г. Померанц писал: «Духовно все современные интеллигенты принадлежат диаспоре»88. Это все тот же союз аристократов духа, о котором писал Сахаров в своих «Размышлениях». С тех пор как империя раздавила «светлое будущее», духовная «диаспора» естественным образом оказалась вне национальной плоскости.
(Кстати, для того, чтобы вернуть интеллигенции моральное право быть русской, потребовалось саму русскую нацию представить малым народом. При помощи демографических выкладок, картин ужасающей нищеты, сравнения уровня жизни русских с жителями национальных окраин Солженицын и его последователи доказывали, что собственно Россия и русский народ и есть главные жертвы империи.)
Советская культура в своем новом качестве искала аналогий с другими имперскими культурами. Но советская империя – последняя. Ее ближайшая по времени предшественница – Британия – не имела с Россией ничего общего. Миф о джентльмене-колонизаторе, даже в тропиках меняющем рубашку к обеду, принадлежит англосаксонскому кругу народов. Киплингово «бремя белого человека» в России становилось бременем варварства, которое империя несла Европе.
Советской культуре был ближе опыт Австро-Венгрии. И не случайно Кафка и Гашек на русской почве становились авторами популярных моделей восприятия имперской действительности.
Абсурдный мир кафкианских коридоров власти неожиданно освобождал от ответственности. В этом сумрачном мире империя растворялась в сюрреалистической дымке. Власть отчуждалась от личности, да и вообще не имела отношения к человеческой деятельности.
Империя была воплощением зла, но зла абсурдного, то есть неумышленного, поскольку к нему неприменима проблема цели. Популярный в конце 60-х каламбур «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью»89 отражал представление об империи как о фатальной необходимости. Пассивный залог – «мы рождены» – обнаруживал зловещую сущность предопределения. Но – и облегчал груз личной ответственности.
Гениальный Швейк развивал тему имперского абсурда в другом направлении: государству он противопоставлял буквальность. Утрированная верноподданность, отказ трактовать лозунг в переносном, расширительном значении, простодушная лояльность, ставшая ироническим принципом, – весь этот «швейковский» комплекс использовался в самых конкретных ситуациях. Например, в борьбе евреев за эмиграцию. Или – в литературе («Чонкин» В. Войновича).
Характерно, что аналогии советской империи искали на окраинах другой, хотя существовала старинная концепция «Третьего Рима», которая навязывала России преемственность самой знаменитой из империй – Римской.
Дело в том, что Третьим Римом Москва казалась лишь со стороны. Так, в 67-м году Яан Каплинский пишет стихотворение, ставшее «подпольным гимном Эстонии»90. В нем поэт, отождествляя свой народ с завоеванными Цезарем галлами, использует пышную римскую риторику:
В аллегорических строчках Кандинского Россия одевается в римский наряд. Но принять Красную площадь за Форум можно было только, глядя из Таллина. В российской «римской империи» не было самого Рима.
Римляне жили с сознанием исторического величия. Римский миф был непреложным основанием экспансии. Территориальное расширение означало распространение Рима во всем мире. В сущности, это была не агрессия, а защита порядка от хаоса.
Когда на монетах эпохи Августа писали «мир во всем мире», надпись оборачивалась двусмысленной тавтологией: Рим и был миром. Римский миф воплотился в империи, пусть даже как реминисценция далекого прошлого. Рим не оставлял внешних альтернатив, чем и воспользовалось христианство, предложив альтернативу внутреннюю.
Но советская империя явилась как раз результатом разрушения мифа, оправдывающего ее существование. Оставшись без утопии, Москва перестала быть Римом. Без вектора в будущее, который заменял Советскому Союзу римский вектор в прошлое, империя превращалась в двухмерную географическую абстракцию, расползающуюся по планете.