Ему чудилось, что он вскочил на ноги, ничуть не удивившись. Голос был такой ясный, и ему казалось вполне естественным, что он его слышал.
– Лилиас! Лилиас! – отвечал он. – Лилиас, где ты?
– В саду! – донесся издали точно звук золотой флейты. – В саду!
И сон вдруг кончился. Но он не проснулся. Он крепко и мирно проспал всю эту чудную ночь. Когда он проснулся, было яркое, блестящее утро и подле него стоял слуга, пристально глядя на него. Слуга был итальянец и, как все слуги на вилле, привык без всякого удивления встречать все странные выходки своего иностранного господина. Никто никогда не знал, когда он уйдет или придет, будет ли он спать, или будет всю ночь ходить в саду, или лежать в лодке на озере. Слуга держал поднос с письмами и терпеливо ждал, пока мистер Крэвен возьмет их. Когда он ушел, мистер Крэвен еще несколько минут сидел, держа письма в руке и глядя на озеро. Он все еще испытывал какое-то странное спокойствие и еще нечто, какую-то легкость, как будто тот жестокий удар вовсе не случился, как казалось ему, как будто что-то переменилось. Он вспомнил свой сон, яркий, «действительный» сон.
– В саду! – сказал он, удивляясь самому себе. – В саду! Но калитка заперта и ключ глубоко зарыт!
Когда он через несколько минут взглянул на письма, он увидел, что одно из них, лежавшее сверху, было английское и пришло из Йоркшира. Адрес был написан рукой простой женщины, но почерк был незнакомый. Он открыл письмо, почти не думая о том, кто его писал, но первые слова сразу привлекли его внимание.
«Сэр! Я Сюзанна Соуэрби, которая однажды осмелилась поговорить с вами в степи. Я тогда говорила про мисс Мери. Теперь я снова беру на себя смелость говорить с вами. С вашего позволения, сэр, если бы я была на вашем месте, я бы приехала домой. Мне кажется, что вы будете очень рады вернуться, и я думаю, – прошу прощения, сэр, – что ваша леди попросила бы вас приехать, если бы она была теперь с нами. Готовая к услугам Сюзанна Соуэрби».
Мистер Крэвен прочел это письмо дважды, прежде чем положить его обратно в конверт. Он не переставал думать о своем сне.
– Я поеду в Миссельтуэйт, – сказал он. – Да, я поеду сейчас же.
Он пошел по саду по направлению к вилле и приказал Пичеру приготовиться к возвращению в Англию.
Через несколько дней он снова был в Йоркшире, и во время долгого путешествия по железной дороге он столько думал о своем мальчике, сколько не думал за все десять лет. За все эти годы у него было только одно желание – забыть о нем. Теперь же, хотя он не хотел думать о нем, воспоминания об этом постоянно возникали в его мозгу. Он вспоминал те мрачные дни, когда он неистовствовал, как безумный, потому что ребенок остался в живых, а мать умерла. Он не хотел его видеть, а когда, наконец, пошел взглянуть на него, то ребенок оказался таким хилым и жалким, что все были уверены, что он умрет через несколько дней. Но, к изумлению всех, кто за ним ухаживал, проходили дни, а ребенок жил; тогда все решили, что он будет уродом или калекой.
Он вовсе не хотел быть дурным отцом, но у него совершенно не было отцовских чувств. Он доставлял ребенку все – врачей, сиделок, всякую роскошь, но приходил в ужас от одной мысли о мальчике и заживо похоронил себя, весь уйдя в свое горе. Когда он впервые вернулся в Миссельтуэйт после годичного отсутствия и крохотное жалкое существо устало и равнодушно остановило на его лице свои большие серые глаза с черными ресницами – глаза, так похожие и так страшно непохожие на те радостные глаза, которые он любил, – он не мог выдержать этого зрелища и отвернулся, бледный как смерть. После этого он почти никогда не видел ребенка, разве только когда тот спал, и знал о нем лишь то, что он был неизлечимо больной, со злым, капризным, бешеным нравом. Его удерживали от вредных для него вспышек гнева только тем, что всегда и во всем уступали ему и позволяли делать по-своему.
Все эти мысли и воспоминания были не особенно ободряющие; но в то время, когда поезд мчал его по горным проходам и золотистым долинам, человек, который «оживал», начал думать как-то иначе, по-новому, и думы его были долги, беспрерывны и глубоки.
– Может быть, я был не прав все эти десять лет, – говорил он самому себе. – Десять лет – долгий срок. А теперь уже, может быть, слишком поздно, чтобы сделать что-нибудь, слишком поздно! О чем же я думал!