Существовали варварские, готические времена, когда слово что-то значило. Тогда писатели выражали им свою мысль. Отныне для представителей новой школы слова уже не имеют собственного значения и нет между ними необходимой связи. Они очищены от своего смысла и освобождены от всякого синтаксиса. Но они еще существуют в виде звуков и форм. Их новое назначение состоит в том, чтобы внушать образы начертанием букв и звучанием гласных. Их роль в поэзии будущего точь-в-точь напоминает назначение тех стеклянных пузырьков, которые доктор Люис засовывает за воротник юной Эсфири, вызывая у медиума экстаз, смех или слезы, но которые кажутся зрителям, не подвергшимся гипнозу, именно тем, чем они и являются в действительности, — то есть пустыми пузырьками. Уже одно слово «внушать» очень многое говорит мне о стремлениях г-на Шарля Мориса.
Не привести ли в этой связи образчик такого «внушающего» стиля? Вот сонет об Эдгаре По:
[127]В этих принадлежащих главе школы четырнадцати строках, безо всяких знаков препинания, таится богатый источник ощущений; сонет этот прежде всего «внушает»; он производит пленительное впечатление на субъектов, поддающихся внушению. Но на читателей, не подвергшихся усыплению, он действует не больше, чем пустые пузырьки доктора Люиса. Таково новое искусство. Беда в том, что не всякий способен читать во сне.
Господин Шарль Морис признает, что, идя по этому избранному ею пути, поэзия неизбежно должна отвернуться от массы. Он считает такой разрыв между ними необходимым и полагает, что публику и поэта следует растаскивать в разные стороны. «Поэты и публика идут разными дорогами, — пишет он. — Расстояние между нами и ею беспрерывно растет. И заметьте, сам наш язык, если только мы хотим сохранить его в чистоте, отдаляет от нас публику, потому что она уже успела постепенно испортить этот чудесный инструмент и пробавляется ныне лишь неправильными выражениями и дурными метафорами, в общем — чем-то, чему нет названия».
На месте Шарля Мориса я бы так легко не примирился с этим. Нехорошо поэту жить в одиночестве. Поэты тщеславны и чувствительны: им нужны восторги, нужна любовь. Одиночество пробуждает в них уязвленную гордость, и когда их никто не слушает, они начинают петь фальшиво. Высокомерие к лицу философам и ученым; в художниках оно — только поза. Как может быть, чтобы поэту не нравилось, когда его слушают многие? Он обращается к чувству, а чувство есть нечто более распространенное, нежели ум.
Я знаю, конечно, что без известной умственной культуры не может быть и утонченных чувств. Чтобы наслаждаться поэзией, нужна нравственная подготовка. Но людей, обладающих этой подготовкой, гораздо больше, чем это обычно полагают. Они-то и составляют публику для поэта. И если вы поэт, вам не следует относиться к ним с пренебрежением.
Господин Шарль Морис возразит нам, что он презирает именно широкую публику, толпу, невежественную чернь. Конечно, в вопросах искусства чернь в счет не идет. Мы чужды ей, так же как и она нам. У нее есть свои писатели, и они превосходно работают для нее. От нас она ничего не требует. Вреда она не приносит, ибо не мыслит. Верно ли, что она «портит чудесный инструмент»? Я готов допустить, что она действительно изнашивает язык, поскольку пользуется им. Но в конце концов она имеет на это право: язык создан для нее так же, как и для нас. Я даже прибавлю, что ею-то он и создан. Да, «чудесный инструмент» создан невежественной толпой.