Есть в математике своего рода высшие истины, которые все мы принимаем именно потому, что они сами собой разумеются. Однако физики вынуждены считаться с тем, что называют в опытных науках собственным решением. Одно и то же явление природы не воспринимается совершенно одинаково двумя разными наблюдателями.
Господин Брюнетьер не может закрывать глаза на то, что «собственное решение» нигде не действует так свободно, как в чудесных областях искусства и литературы.
Здесь никогда не бывает ни всеобщего согласия, ни устойчивого мнения. Это он признает или по крайней мере начинает признавать: «Не говоря уже о современниках, ибо всем известно, что мы не можем взглянуть на нашу литературу издали или сверху, какое множество и притом самых разнообразных мнений высказано людьми на протяжении трехсот — четырехсот лет о Корнеле или о Шекспире, о Сервантесе или о Рабле, о Рафаэле или Микеланжело! Как не существует такого вздорного или нелепого мнения, которое не отстаивал бы какой-нибудь философ, так же не существует ни одного возмутительного или оскорбительного мнения о гении, которое не было бы оправдано именем какого-нибудь критика». И чтобы доказать, что великие люди не могут надеяться на справедливую оценку со стороны равных себе, он сообщает нам, что Ронсар оскорблял Рабле, а Корнель открыто предпочитал Бурсо Расину. Ему следовало бы еще назвать Ламартина, презрительно отзывавшегося о Лафонтене, он мог бы также упомянуть Виктора Гюго, который был весьма дурного мнения обо всех наших классиках, за исключением Буало, — к нему на склоне лет он стал питать некоторую нежность.
Словом, г-н Брюнетьер согласен, что существует много противоречащих одно другому мнений в Республике изящной словесности. Напрасно идет он потом на попятный и решительно заявляет нам, что «неверно, будто мнения в этом вопросе столь разнообразны, а разногласия столь глубоки». Напрасно, ссылаясь на г-на Жюля Леметра, он утверждает, будто для всех просвещенных людей одни писатели существуют, невзирая на все их недостатки, а другие не существуют. К примеру, Вольтер — автор трагедии существует, а Кампистрон не существует, равно как и аббат Леблан и г-н де Жуи. Это первый пункт, по которому г-н Брюнетьер требует уступок, но мы ему не уступим, ибо если бы мы начали составлять эти два списка, то никогда не пришли бы к согласию.
Второй пункт, который он отстаивает, заключается в том, что существуют ранги, соответствующие чинам, которые жалуют таланту на факультетах грамматики и риторики. Понятно, что такого рода дипломы полезны для порядка и правильного распределения славы. К сожалению, они теряют большую часть своей ценности из-за человеческих разногласий; и эти докторские свидетельства, эти звания на чин, которые, как кажется г-ну Брюнетьеру, пользуются всемирным признанием, имеют значение лишь для тех, кто их присуждает.
Чисто теоретически можно представить себе критику, которая рождена наукой и обладает ее неоспоримостью. От нашего представления о космических силах и небесной механике, возможно, зависит наше восприятие этики г-на Мориса Барреса
[155]и просодии г-на Жана Мореаса. Все связано во вселенной. Но в действительности звенья этой цепи местами так переплелись, что даже сам дьявол не сумел бы их распутать, хоть он и великий логик. И потом, нужно в этом признаться, человечество, не в пример Пти-Жану [156], хуже всего знает свое начало. Нам не хватает знания основ во всем и главным образом в области творений духа. А сегодня, что бы там ни говорили, трудно представить себе, что критика когда-нибудь будет обладать неоспоримостью позитивной науки, — напротив, можно с полным основанием считать, что это время никогда не настанет. Тем не менее великие философы древности, строя свои теории мироздания, обычно завершали их поэтикой — и они поступали мудро. Гораздо лучше говорить, пусть даже без полной уверенности, о прекрасных мыслях и прекрасных формах, чем молчать о них. Немногие вещи в мире подчинены науке до такой степени, что могут быть выражены или предвосхищены ею. И, разумеется, ни одна поэма, ни один поэт никогда не будут принадлежать к этой категории явлений. То, что больше всего волнует нас, что кажется нам самым прекрасным и самым желанным, как раз относится к тем вещам, которые навсегда останутся для нас неясными и отчасти таинственными. Красота, добродетель, гений навсегда сохраняют свою тайну. Ни чары Клеопатры, ни кротость Франциска Ассизского, ни поэзия Расина не могут быть превращены в формулы, а если эти явления и состоят в ведении науки, то науки, которая сродни искусству, — интуитивной, беспокойной и всегда незавершенной. Такая наука, вернее искусство, существует — это философия, мораль, история, критика, — словом, вся прекрасная повесть о человечестве.