Потом она ощутила нечто подобное вспышкам света, перемежающимся с забытьем; вот она увидела его лицо совсем рядом, различила его невозмутимое спокойствие, сдерживаемое напряжение, улыбку понимания в темно-зеленых глазах; вот поняла, что он увидел в ее глазах, поняла по его стиснутым шершавым губам; вот почувствовала, как к ее губам прижались его губы; потом его губы двинулись вниз по ее горлу, и, наконец, она увидела сияние своей бриллиантовой броши на вздрагивавшей меди его волос.
Потом она уже не осознавала ничего, кроме ощущения своего тела, которое внезапно обрело силу непосредственно постигать ее самые глубинные ценности. И подобно тому, как ее глаза превращали световые волны в изображение, а уши преобразовывали колебания в звук, ее тело вдруг обрело способность превращать нравственную силу в непосредственное чувственное восприятие. Ее заставляло дрожать не прикосновение его рук, а сумма всего, что для нее составляло его прикосновение, знание, что это его рука, движения которой говорили ей, что теперь она принадлежит ему; этим прикосновением он как бы расписывался на документе, удостоверявшем, что он принимает все то, что есть она, Дэгни Таггарт. Она ощущала физическое наслаждение; но оно включало в себя и преклонение перед ним, перед всем, что олицетворяли его личность и его жизнь начиная с того вечера, когда на заводе в Висконсине проходило общее собрание, и до Атлантиды, скрытой в долине Скалистых гор, до торжествующей насмешливости его зеленых глаз, полных высочайшего интеллекта, глаз рабочего, стоявшего в толпе перед башней; оно включало в себя и гордость от осознания, что именно ее он выбрал, чтобы она стала его отражением, чтобы именно ее -тело дарило ему полноту жизни, так же как его тело дарило полноту жизни ей. И все это вбирали в себя ее ощущения – при этом она понимала, что ощущает только прикосновение его руки к своей груди.
Он сорвал с нее накидку, и она почувствовала стройность собственного тела, потому что ее обнимали его руки, как будто весь он был лишь инструментом, с помощью которого она смогла наполнить свою душу торжествующим осознанием самой себя, но, в свою очередь, и она сама словно превратилась в инструмент для осознания его личности. Как будто она достигла предела своей способности чувствовать, и все же то, что она чувствовала, было подобно крику нетерпеливого желания, которое она все еще не могла точно определить, понимала лишь, что оно такое же энергичное, как и вся ее жизнь, такое же неутолимое, как жажда получить от жизни все лучшее.
Он откинул ее голову назад, чтобы заглянуть ей в глаза и чтобы она тоже увидела его глаза, чтобы дать ей осознать полное значение того, что они делают, словно освещая светом сознания встречу их глаз в это мгновение наивысшей близости, превосходящей ту близость, которую им суждено будет испытать в следующий миг.
Затем она почувствовала, что ее плечи царапает грубая мешковина, и поняла, что лежит на рваных мешках с песком, увидела блеск своих чулок. Она почувствовала, что его рот коснулся ее лодыжки и мучительно продвигается вверх по ее ноге, как будто запечатлевая ее контуры губами; она ощутила, что ее зубы впились в плоть его руки, затем его локоть отстранил ее голову и его рот овладел ее губами еще более мучительно и сильно, чем ее; и когда у нее перехватило горло, то, что она ощущала как восходящее движение, вдруг освободило и сплавило ее тело в единый порыв наслаждения; и она уже больше ничего не воспринимала, только вздрагивание его тела и жажду обладания, которая все росла и росла, как будто она перестала быть собой и превратилась в одно чувство бесконечного стремления к невозможному, – и она поняла, что невозможное возможно, и, глубоко вздохнув, осталась лежать спокойно, понимая, что ничего большего желать невозможно.
Галт лежал возле нее на спине, глядя на темный гранитный свод над ними, и она увидела, как он раскинулся по неровностям рваной мешковины, будто его тело, расслабившись, стало текучим, она увидела черный треугольник своей накидки, отлетевшей на рельсы у их ног; на сводах тоннеля поблескивали капельки сырости, они медленно смещались, скрываясь в невидимых трещинах, подобно огонькам машин на дальних дорогах. Когда Галт заговорил, его голос звучал так, будто он спокойно договаривал фразу в ответ на теснившиеся в ее голове вопросы, будто ему больше нечего было скрывать от нее, и теперь он уже не имеет права не обнажить перед ней свою душу, – так же просто, как он мог теперь обнажить перед ней свое тело: