Познакомился я с А.П.Чеховым в Петербурге, сколько припоминаю, в самом конце восьмидесятых годов{296}. В ту пору собирался кружок молодых начинающих писателей у А.Н.Плещеева, в его небольшой квартирке на Спасской площади. А.Н.Плещеев, тогда уже старик, бившийся с материальной нуждой, это было еще до получения им наследства, - оставался, тем не менее, идеалистом в самом хорошем значении этого слова. /297/ Работал он тогда в журнале "Северный вестник"{297} вместе с покойным Н.К.Михайловским. По вечерам на его гостеприимный огонек собирались молодые писатели и особенно поэты, которым он покровительствовал и выводил их в литературный свет, и здесь до поздней ночи раздавались бесконечные споры и лились горячие речи. Чаще других, кажется, кроме меня, бывали в эту пору у Плещеева Мережковский, Баранцевич, проф. Фаусек, тогда еще готовившийся к кафедре, и приятель маститого хозяина - тоже маститый поэт - П.И.Вейнберг. Посещали Плещеева и артисты, и в юной компании начинающих поэтов часто можно было встретить Стрепетову, Пасхалову, Свободина и Давыдова. Хорошее это было время, время молодых, горячих споров и надежд, имеющих свойство окрылять только юность да хозяина, которому суждено было донести душевную молодость до гроба. Вот здесь-то в один из зимних вечеров привелось мне встретиться и познакомиться с А.П.Чеховым. Молодой и красивый, с прекрасными задумчивыми глазами, он на меня с первого же раза произвел неотразимое, чарующее впечатление. Он жил тогда в Москве и приезжал ненадолго в Петербург по зимам, где на сцене шли его водевили, а в "Новом времени" печатались его рассказы. Это был период его художественной деятельности, когда знакомое в литературной среде имя Антоши Чехонте уступало уже в широкой публике первым лучам славы имени Антона Чехова: помню, изданные Сувориным "Хмурые люди" и "Пестрые рассказы" как раз в это время производили сенсацию{297}. По обыкновению мы и в этот раз засиделись до поздней ночи и говорили о литературе и общественной жизни. Чехов показался мне малоразговорчивым, каким он и был на самом деле. Говорил он охотно, но больше отвечал, не произнося, так сказать, монологов. В его ответах проскальзывала иногда ирония, к которой я жадно прислушивался, и я подметил при этом одну особенность, так хорошо памятную знавшим А.П.Чехова: перед тем, как сказать что-нибудь значительно-остроумное, его глаза вспыхивали мгновенной веселостью, но только мгновенной. Эта веселость потухала так же внезапно, как и появлялась, и острое замечание произносилось серьезным тоном, тем сильнее действовавшим на слушателя. Вышли мы вместе на улицу уже после ужина. Над Петербургом стояла /298/ тихая и мягкая зимняя ночь. Нам было по дороге, и мы шли, продолжая разговор этого вечера на общественные и литературные темы. Чехов говорил о необходимости настроения в стихотворениях. Говорил он волнуясь и повторял, что желал бы быть понятен. Смысл его речи был тот, что вся жизнь целиком может давать содержание для художественной работы, которая характеризуется правдивостью настроения изображаемого.
- Я же ничего сегодня и не отрицал в нашем литературном споре, - сказал он и, остановившись, прибавил: - Только не надо нарочно сочинять стихи про дурного городового! Больше ничего.
Мы пошли дальше вдоль тихой и пустынной улицы...
Через несколько дней встретились мы на Николаевском вокзале как старые знакомые, совсем по-приятельски. С Чеховым легко было и знакомиться и дружиться: до такой степени влекла к нему его простота, искренность и впечатление (я не умею иначе выразиться) чего-то светлого, что охватывало его собеседника. Мы ехали вместе в Москву, весело разговаривая, выходили на станциях и, шутя, пытались по внешнему виду определять общественное положение и характер пассажиров. Дорогой Чехов уговаривал меня поехать с ним в далекое путешествие. Он собирался тогда на Сахалин, и с каким увлечением говорил он о возможности видеть чужие, малознакомые фантастические страны Индию и Японию. Вернуться предполагал он через всю Сибирь, представлявшую, по тогдашнему времени, тоже неведомую землю. Особенно сильно интересовала его все-таки каторга{298}.
- Ее надо видеть, непременно видеть, изучить самому. В ней, может быть, одна из самых ужасных нелепостей, до которых мог додуматься человек со своими условными понятиями о жизни и правде - говорил он.
И уже потом, много лет спустя, в Мелихове, интересуясь громким и запутанным уголовным процессом Тальмы в Пензе{298} и расспрашивая меня о вероятности преступления обвиненного, Чехов говорил грустно:
- И вот сидит он теперь на Сахалине - скучный и унылый, и у него вечная изжога от сырого и дурно пропеченного хлеба, - кому это нужно!
Мне было жаль и досадно до боли, что я не мог согласиться на предложение Чехова. Обаятельная личность товарища по путешествию, возможность смены /299/ впечатлений и настроений, широкая задача путешествия, которую ставил себе Чехов, - все звало меня с ним... Но для меня начиналась в это время пора земской деятельности, и иные надежды и ожидания призывали меня...