Он привык, что его прощают женщины. И хотя он не был образцом верности в физическом смысле этого слова, но, как многие, да почти все мужчины, считал, что главное — это твердо знать, где твой дом, заботиться всерьез только о жене и защищать ее, как танк. Это было ему понятно и после двух первых браков решено навсегда.
У него было, ну, не то чтобы много, но достаточно увлечений, иногда даже довольно продолжительных. Сама его работа, склад характера, основательность, надежность и врожденная жантильность (так говаривала его мамочка) давали массу возможностей, да и парень он был не то что красивый, но настоящий, как сейчас говорят — мачо, а их женщины ценят, это для них поважнее любви, к которой они относятся не так, как мужчины, и о которой порой думают и говорят со смешком.
Женщины вообще ко всему относятся иначе, считая мужские оправдания всего лишь увертками, что и доказывали ему неоднократно, но понимать это начинаешь, когда сердце становится более важным органом, чем член. Вот и Иришка — его чуть не вывернуло наизнанку, когда он вспомнил, как она произносила слово «солнышко» в телефон тому ДРУГОМУ — доказывала ему сейчас это таким образом, что легче было бы умереть.
Зяблик тоже говорила о любви, но вкладывала в это слово какое-то такое значение, которое мужчине не кажется любовью, по крайней мере любовью к нему, единственному, ради которого, ну и так далее. Скорее любовь для Зяблика сначала была игрой, чувством детским, даже смешным: надо же, дядька, да какой! ну ничего себе, сумела я учудить! А с ним хорошо, интересно — он был непонятным, другим, странным, увлекательным, она не знала таких, не видела там, где жила, и даже секс с ним казался ей приключением.
Это потом она начала понимать его и ценить. Он многому ее научил, многое в ней открыл такого, что она считала невозможным или стыдным и что оказалось частью прекрасного и вовсе не животного начала.
Это потом, взрослея рядом с ним, она начала видеть отличие этих отношений от скучного повторения, которое ей было назначено жизнью. Зяблик была, естественно, замужем. И все-таки для нее в слове любовь, как он думал, главными были ее собственные чувства. Она очень ценила свою любовь к нему.
Он был у нее, и этого оказалось вполне достаточно. И все же она стремилась закрепить его за собой, желала первенства в обладании им, обожала его уверенность и силу, понимая, что с ним ей не страшно. А она ему нравилась своей невероятной взбалмошностью, коротким своим дыханием нравилась, и, что зря говорить, она была и нежной, и стеснительной, и по большому счету очень чистой девочкой. Но когда он вдруг оказался свободным, когда это свершилось и вот оно — забирай, владей, заботься, люби, — вот тут она растерялась.
И испугалась.
Сосчитав все плюсы и минусы — а Зяблик была еще и очень современной женщиной, для которой умение выживать в этом страшном мужском городе стояло на первом месте, — она определила для себя, что надо быть подле, не отпуская его, но не переходя при этом определенных границ. Как только дело доходило до принятия какого-то важного решения, у нее сразу начинались странные головные боли, и он, видя, как ей плохо, замолкал, делал вид, что шутит, она делала вид, что верит ему, и всякое такое, но держать равновесие становилось все труднее.
Он всегда был всем нужен, но только в связке с чем-то: с его умением говорить, или с его знакомствами, или с его возможностями, но при этом часто отпугивал людей своей энергией и даже усидчивостью — называл себя каменной задницей, — пугал серьезным желанием прикрепить особо избранных к себе на всю оставшуюся жизнь.
Кстати, Зяблика он встретил на лестнице какого-то учреждения и сразу понял, что не должен ждать ни секунды — она потом говорила ему, как ее это потрясло и как ее потянуло к нему. Точно он не помнил, но, кажется, без стеснения взял за руку, сказал что-то хорошее, предложил попить кофе, а она не отказалась, не стала из себя строить недотрогу. Они мгновенно поняли, что это судьба, с которой шутить не надо.
Он вспоминал все это, лежа на Иришкином диване в большой комнате. С некоторых пор ему это позволялось, и он стал делить ночь надвое — часть в спальне на своей кровати, часть на диване — сон стал беспокойным особенно после того, как стукнуло пятьдесят. Но теперь он лежал в каком-то полузабытьи — даже услышал, что постанывает, проснулся и испугался, а вдруг жена подумает, что он просит пожалеть — вот стыд-то.
В квартире было тихо, стучали часы, отсчитывая интервал перед получасовым боем, он смотрел на люстру, вспоминал, как чуть не сошли с ума, увидев ее на Фрунзенской, и тут же потратили все полторы тысячи зеленых, что были в заначке, повесили и долго еще любовались красотой — больше ничего в комнате и не было — это потом понабилось всякого.
Люстра пускала зайчики от лунного света на потолок, стекла горок, на руки, которые лежали поверх пледа.
Он не знал, как пережить ночь.
А потом заснул.