Июня 3, по совету Иакинфа, я, собравши, кое–как мои плохие силишки, сам отправился в Павловск... Неудачнее этой поездки редко даже и со мною, неудачным человеком, бывало. Начать с того, что я встретил самого Сосницкого на петербургском дебаркадере Царскосельской дороги, и это еще очень хорошо, потому что избавило меня от крайне горькой и редко кому известной необходимости отыскивать дачу. Если и в городе бывает подчас трудно отыскать иной дом, то едва ли что может сравниться с горем отыскивать дачи — и это всюду так, и около Москвы, и около Петербурга. Я все надеялся, что проведу с Сосницким целый вечер, и, пожалуй, многого наслушаюсь. Не тут–то было. Приезжаем — у него толпа гостей, его давно ожидающих и уже во всех отношениях порядочно закусивших и "пропустивших"... Eine lustige Gesellschaft [Веселое общество (нем.)]. Подали запросто такой славный обед, что, судя по петербургским ценам... видно, что Сосницкий живет хорошо, если может подавать такие обеды на неожиданное и довольно большое для холостяка число гостей — запросто. Я ничего не ел, ибо закусил прежде, по-своему, по-больному. Съел, правда, кусок жаркого, и таки влили в меня стакан красного вина. Шампанского, которого было много, я не пил: не люблю и боялся. Говорить о чем-нибудь, разумеется, никакой возможности. Сосницкий успел только мне подтвердить свои прежние слова о том, как Загоскин задел Грибоедова. Это подтверждение было мне тем особенно важно, что как ни внимательно просматривал я "Северный наблюдатель" — не мог найти того, о чем два раза говорил мне Сосницкий... Надо хоть после, а добраться непременно, потому что это хороший факт в материалах для биографии Грибоедова; кроме того, Сосницкий вполне подтвердил мне справедливость слов Жандра о прежних трудных театральных временах, о том, как Сушков и Каратыгин высидели в крепости, и проч. Но все это было при самом прощании. Мы расцеловались и обнялись. <...> [40]
3 января <1832 г.>
Прочел 30 первых глав пророка Исайи. Нет сомнения, что ни один из пророков не может с ним сравниться силою, выспренностию и пламенем; начальные пять глав книги его вдохновений составляют такую оду, какой подобной нет ни на каком языке, ни у одного народа (они были любимые моего покойного друга Грибоедова, и в первый раз я познакомился с ними, когда он мне их прочел 1824–го <г.>, в Тифлисе). Удивительно начало пятой: "Воспою ныне возлюбленному песнь" и проч. Шестая по таинственности, восторгу и чудесному, которое в ней господствует, почти еще выше. <...>
30 января.
Получил письмо от матушки (ответ от 31–го декабря), сто рублей денег и колпак ее собственной работы. Добрая моя старушка! Каждое слово письма ее дышит нежнейшею материнскою любовию! Бесценно для меня то, что она тотчас посетила друга моего — Прасковью Николаевну Ахвердову [1], как только узнала, что Ахвердова в Петербурге; могу вообразить их разговор! Не раз они тут поминали и моего Грибоедова, в этом нет сомнения. Десять лет прошло с тех пор, как я с ним жил в Тифлисе, — сколько перемен!
22 апреля.
Кончил Вальяна [2]. Неприятное чувство, с которым Вальян впервые снова увидел жилища голландцев, живо напомнило мне моего Грибоедова: и он в Москве и Петербурге часто тосковал о кочевьях в горах кавказских и равнинах Ирана, — где, посреди людей, более близких к природе, чуждых европейского жеманства, чувствовал себя счастливым.
28 июля.
В замечаниях у Скотта пропасть такого, чем можно бы воспользоваться. Любопытно одно из этих замечаний о симпатических средствах лечения: "...в наш магнетический век, – говорит автор, – странно было бы все эти средства считать вздором".
Грибоедов был того же мнения, именно касательно заговаривания крови.
14 августа.
На днях я припомнил стихи, которые написал еще в 1815 году в Лицее. Вношу их в дневник для того, чтобы не пропали, если и изгладятся из памяти; мой покойный друг их любил [3].
НАДГРОБИЕ
Сажень земли мое стяжанье,
Мне отведен смиренный дом:
Здесь спят надежда и желанье,
Окован страх железным сном,
Заснули горесть и веселье –
Безмолвно все в подземной келье <...>
17 января <1833 г.>
Перечитывая сегодня поутру начало третьей песни своей поэмы [4], – я заметил в механизме стихов и в слоге что–то пушкинское. Люблю и уважаю прекрасный талант Пушкина, но, признаться, мне бы не хотелось быть в числе его подражателей. Впрочем, никак не могу понять, отчего это сходство могло произойти: мы, кажется, шли с 1820 года совершенно различными дорогами, он всегда выдавал себя (искренно ли или нет – это иное дело!) за приверженца школы так называемых очистителей языка, – а я вот уж 12 лет служу в дружине славян под знаменем Шишкова, Катенина, Грибоедова, Шахматова. Чуть ли не стихи четырехстопные сбили меня! их столько на пушкинскую стать, что невольно заговоришь языком, который он и легион его последователей присвоили этому размеру.
7 февраля.