Незадолго перед тем возвратился я из Варшавы. В память пребывания моего в Польше предложил я Грибоедову перенести место действия в Польшу и дать вообще лицам и содержанию польский колорит. Каюсь, – двум девицам, участвующим в пьесе, дал я имена Антося и Лудвися в честь двух варшавских сестер–красавиц, которых можно было встретить на всех гуляньях, во всех спектаклях, одним словом – везде, где можно было на людей посмотреть, а особенно себя показать. Водевильную стряпню свою изготовили мы скоро. Кокошкину и бенефициантке пришлась она по вкусу. Казалось, все шло хорошо. Но первый день представления все изменил. Пьеса, сама по себе не очень оживленная занимательным и веселым действием, еще более задерживалась и, так сказать, застывала под вялою игрою актеров, из которых иные неохотно играли. Затем, разумеется, публика неохотно слушала. Одним словом, если пьеса не совершенно пала, то разве оттого, что на официальной сцене пьесы падать не могут. Известная французская поговорка: "Il est un dieu pour les ivrognes" [Пьяных бог бережет (фр.).] – может быть применена у нас к театру. Для пошатнувшихся и споткнувшихся драматургов есть театральная дирекция. Она может сбить с ног лучший успех и вынести на руках своих комедию, рожденную калекою. Как бы то ни было, пьеса наша была не хуже многих, которые с успехом разыгрывались на московской сцене.
Худо ныне помню содержание и ход водевиля; но имя Грибоедова ручается, что произведение его не было же лишено всякого дарования и вообще драматической сноровки. То же скажу, без уничижения и гордости, о куплетах своих, которые только что теперь прочел в "Русском вестнике", как будто заново или чужие. Право, не хуже они того, что распевалось на русской сцене прежде и после. Причина неуспеха нашего скрывалась в закулисных тайнах. В тогдашней московской театральной дирекции числился молодой Писарев [6]. Он был ловкий переводчик французских водевилей и неутомимый поставщик их на московскую сцену, которая ими только и жила. Вообще был он не без дарования, но, вероятно, вследствие болезненного организма, был раздражителен и желчен. Он меня, не знаю за что, невзлюбил. Не любил он и Грибоедова, который уже пользовался рукописною славою своего "Горя от ума". Влиятельным лицом в дирекции был и Загоскин, также ко мне тогда недоброжелательный. С Грибоедовым же имел он старые счеты по Петербургу [7]. Одним словом, хотя приглашенные в почетные гости у хозяина дома, Кокошкина, мы были вовсе не в чести у домашних его. С Загоскиным мы впоследствии времени хорошо сблизились. Вы знавали его и согласитесь, что никакое злопамятство не могло устоять против его цветущего и румяного добродушия. С Писаревым примирения у нас не было, но не было и случая к примирению.
Теперь, по желанию вашему, приступим к заметкам моим о статье, напечатанной в "Русском вестнике".
Грибоедов, вовсе не с горя, что не удалось ему видеть на сцене "Горе от ума" (стр. 251), принялся за помянутый водевиль, а, как сказано мною выше, совершенно случайно и по моей просьбе.
Стран. 252. Ошибочно сказано, что я с Грибоедовым познакомился "в то время, когда мы оба служили в военной службе и стояли с полками в Царстве Польском". В военной службе состоял я только в 1812 году и не далее Бородина; с Грибоедовым познакомился лет десять позднее в Москве.
Стран. 258. Также ошибочно показание, что куплеты: "Жизнь наша сон! все песнь одна!" писаны именно Грибоедовым. Напротив, написаны они именно мною, в подражание французской пьесе, которую певал в то время заезжий француз.
Выше упомянул я о недоброжелательстве ко мне Писарева. Вот, между прочим, и доказательство тому. Однажды сидим мы одни с Грибоедовым в директорской ложе. Сознаюсь, я тогда более смотрел на ложи, нежели на сцену. Вдруг Грибоедов говорит мне: "Eh bien, vous voila chansonne sur la scene"
[Ну-ка, там о вас поют на сцене (фр.).]. – "Как это?" – спросил я. Между тем слышу громкие рукоплескания и крики "bis". К ним присоединил я и свои, чтобы узнать, в чем дело. Актер повторил требуемый куплет, и я догадался, куда автор хотел метить. Это было во время полемики моей с М.А. Дмитриевым по поводу "Бахчисарайского фонтана". Помню куплет доныне. Не подумайте, что он занозою въелся в память мою. Сейчас покажу вам, что куплет вовсе не занозливый. Но он был одним из поличных обстоятельств в литературной тяжбе, которая в свое время немало наделала шума. А потому и почитаю, что он подлежит вашему цензурно–генерал–прокурорскому надзору:
Известный журналист Графов
Мишурского задел разбором;
Мишурский, не теряя слов,
На критику ответил вздором.
Пошли писатели шуметь,
Кричать, сердиться от безделья.
Пришлось же публике терпеть
В чужом пиру похмелье [8].
Позвольте мне теперь на досуге исследовать археографически и археологически этот допотопный памятник. Известный журналист Графов. В то время под этим прозвищем "Графов" осмеивали бедного графа Хвостова; придать это прозвище и Каченовскому не было очень лестно для журналиста, которого Писарев считался приверженцем.