Нет, не «гибели всерьез» хочет он, не потери себя ради нового имиджа, не утраты своего мира. Он хочет той новизны, которая так тяжело и так легко дается и которую шутя творит ребенок, строя фантастические замки из стандартного набора кубиков. В одной мудрой книге я прочла такой диалог:
«— Все в силе! — сказал он мне по секрету.
— Все — в силе страсти! — добавил я и задохнулся».[38]
Страсть, жар души, вдохновение — вот что превращает привычную дыру в столе в темную пещеру, а обыкновенные щипцы для орехов — в Щелкунчика. Пока есть этот жар, в любом штампе таится новизна, как бабочка в коконе, как птенец в гнезде; за любым проеденным молью ковриком — дверца клада, а в задней стенке старого, пронафталиненного гардероба — счастливый выход в непознанное и непредсказуемое.
Жар души может преображать даже те штампы, которые существуют в словаре с пометкой «неодобрит.». Именно это происходило со штампами, которыми «кормил» нас Брук, незабвенный учитель музлитературы в моей музыкальной школе. Худенький и маленький, он всегда являлся на урок с толстой, большой тетрадкой — неизменным предметом нашего неутолимого любопытства. Тетрадь содержала все, что, по его понятиям, полагалось знать о музыке. Словесные клише перемежались в ней музыкальными примерами, фиолетовые чернила — красной тушью. Кое-что было подчеркнуто, кое-где стояли восклицательные знаки. «Когда они были поставлены?» — гадали мы. Об этой старой лохматой тетради ходили легенды. Говорили, что по ней когда-то учились некоторые преподаватели нашей школы. Особенность Брука заключалась в том, что, открыв тетрадь в нужном месте, он больше ни разу в нее не заглядывал, с точностью до буквы воспроизводя написанное. Да что там до буквы! До запятой, до восклицательного знака. Да-да, до восклицательного знака! Речь его, состоящая из давно обкатанных шаблонных фраз, была настолько эмоциональна, что мы, как говорят англичане, висели у него на губах. Он то растягивал слова, то произносил скороговоркой, то выкрикивал, то шептал. Время от времени учитель присаживался к инструменту и, шлепая мимо клавиш, иллюстрировал только что сказанное. «Слышите? — вопрошал он, пытаясь перекричать собственную игру. — Вот главная тема, а вот побочная. Ля-ля, пам-пампам». Проделывая все это, Брук ни на секунду не разлучался с тетрадкой. Он трогал ее, поглаживал, брал в руки, клал на колени, не забывая в нужный момент перевернуть страницу. Казалось, тетрадь служила ему аккумулятором, заряжая энергией, которую он столь безоглядно на нас тратил. «Обидели юродивого, отняли копеечку», — пел Брук надтреснутым фальцетом, и кадык ходил на его худой плохо выбритой шее. «Борис, а Борис, зачем ты убил царевича?» — выкрикивал учитель, судорожно прижимая тетрадь к груди. Я слушала его, и мурашки бегали у меня по спине. Его душевный жар, помноженный на нашу восприимчивость, творил чудеса.