Кончились летние месяцы. О, как хотелось домой. Мы считали дни, полагая, что вот-вот уедем, и вдруг, как гром средь ясного неба: остаемся до середины октября. В Москву полетели отчаянные письма. Случайно бросив взгляд на письмо, которое писала моя соседка по комнате, я увидела крупные, расплывшиеся от слез буквы: «МАМА! КАТАСТРОФА! ОСТАЕМСЯ ДО НОЯБРЯ!» Жалея домашних, я написала довольно спокойное письмо, в котором просила прислать чего-нибудь вкусненького и, главное, мое голубое платье. Через некоторое время из Тайынши пришло извещение на посылку. За ней отправился наш однокурсник Женя, которого по состоянию здоровья сняли с работы на элеваторе и сделали почтальоном. Когда я вернулась с вечерней смены, то увидела посреди комнаты ящик и сидящего возле него Женю. Попросив у хозяйки что-нибудь острое, вскрыли посылку: в ней лежали фрукты, посланные мамой из Кисловодска. Мы разложили все по кучкам: кучка яблок, кучка груш, кучка слив. Предстояло все это поделить на восемь частей. Нет, на девять: Женя тоже ждал своей доли. Ночью мне снился мучительный сон: разрезание яблока на девять равных частей. Еще через несколько дней пришла посылка с моим голубым платьем. Как было сладко, сняв с себя постылую рабочую робу, нырнуть в прохладный голубой шелк! Нацепив платье, я отправилась в столовую, битком набитую нашим изголодавшимся народом: давали горячие булочки. У самой раздачи стоял мой друг, по сияющим глазам которого я поняла, что не зря мерзла в легком платье. «Феноменально», — воскликнул он. Не успев понять, относилось ли это восклицание ко мне или к булочкам, которые он только что получил, я увидела в его руках пустую тарелку, а на полу, в грязной жиже, румяные булки. Все смеялись, но и сочувствовали. Булками мы в ту пору все-таки объелись — нам их купило сразу несколько человек. А вообще, есть хотелось все время. Тем более что давали одно и то же: манную кашу и макароны. Свою воблу, кисели и тушенку мы съели еще летом. Правда, я свою порцию тушенки обменяла на кисели: банку тушенки на пачку киселя. Потом мне сказали, что я продешевила, так как спокойно могла брать за банку тушенки не одну, а несколько пачек плодово-ягодного. Как странно, тушенка, которую я ненавидела, оказалась гораздо ценнее моего любимого киселя. Несмотря на усиленную физическую работу, я поправилась на три килограмма. Мой друг смеялся надо мной: «У тебя щеки сзади видно». Свое голубое платье я, кажется, надела всего один раз. Носить его было некуда. К тому же похолодало.
Где-то в начале сентября к нам приехал наш комсомольский вождь — аспирант немецкого факультета. Он собрал нас в красном уголке. «Знаю, что многие недовольны задержкой. Что вас не устраивает?» — спросил он. «Домой хотим», — закричали с места. «Это не ответ. Давайте конкретней». — «Холодно в резиновых сапогах». «Так, значит, все упирается в утепленные вещи, — произнес вождь, сделав пометку в своем блокноте. — Что еще?» Раздался нестройный хор голосов. «Не слышно. По одному». «Грузовики доски возят, — крикнул кто-то, — кладут их поперек и летят как угорелые. Недавно одному парню чуть голову не снесло». «Хорошо. Запишем: ездят машины, срубают товарищей», — подытожил аспирант. «Каша надоела», — раздался голос. «Закупим воблы». Это нас убило. Раз собираются закупать воблу, значит, застряли надолго. А может, навсегда.
Пришло извещение, что меня вызывают на почту для разговора с Москвой. В назначенный час мы с моим другом отправились на почту, то есть в просторную избу, где работала одна единственная девушка-телеграфистка. Ждали долго и почти потеряли надежду на разговор. И вдруг… Москва. Мамин голос. Вопросы, слезы: «Как ты, что ты?» Ну что расскажешь за пять минут? «Лучше ты расскажи, как там в Москве. Натан? Что Натан? Он рядом с тобой? Нет, не надо давать ему трубку. Просто передай привет». Господи, я и думать о нем забыла. Как и о чем я могла говорить с ним отсюда, из этой новой жизни, когда рядом сидит мой друг, светловолосый, голубоглазый и порывистый. «Ты похож на Вана Клиберна», — сказала я ему однажды. Он просиял, и я поняла, что попала в точку. Позже, уже в Москве, принимая участие в институтских вечерах, мой друг стремительно, как Клиберн, выбегал на сцену и исполнял те же, что и он, «Грезы любви». Клиберн был его кумиром.
Июнь, тополиный пух на улицах Москвы. I конкурс Чайковского, консерватория, вдохновенная игра молодого долговязого американца — все это так недавно и так давно. Однажды из черной тарелки, висевшей на воротах элеватора, донеслись звуки скрипки. Играл Давид Ойстрах. Открытие сезона в консерватории. Шел холодный осенний дождик, а мы стояли под худой крышей какого-то заброшенного сарая, не в силах шевельнуться. Он обнимал меня за плечи и, наклонившись к самому моему уху, тихонько подпевал скрипке. Неужели есть консерватория, метро, телефонные звонки, тихое вечернее чтение возле настольной лампы, горячий душ? Горячий душ — предел мечтаний.