Что было раньше там, где сейчас новая деревня? Голое, ровное поле, на котором устраивали скачки — байгу. Пусто, тихо. Посреди — цепь курганов — признак древней мощи этих долин. Века стынут здесь мертвой тишиной.
Только свистнет суслик, замерзший белым колышком, да пробежит ветер, оставляя вьющийся серебряный след в ковыле. На покосившемся каменном идоле дремлет сытый беркут. Иногда на маленькой лохматой лошадке спустится с гор чабан. Одиноко и долго пересекает он долину. Лишь когда он скроется в ложбине на той стороне, донесется оттуда короткий, встревоженный лай собак, отзовется эхом между скал. Затихнет. Снова пусто кругом, тихо…
Вспомнил старик, как и в его долине собрался народ; люди пришли со стойбищ, с чабанских стоянок, из тайги. Никогда Абайым не видел так много народу. Вышел новый закон: жить вместе — деревней. Мало кто тогда, наверное, радовался этому: как жить человеку в голой, открытой долине-продуве? Как быть зимою, в бураны? Тут же не за что и лошадь привязать. И потом, что это за штука, называемая деревней?
Самым первым срубил сараюшку Абайым. В ней зимовали три семьи. Бывало, жена Абайыма мыла полы пятнадцатью ведрами воды и отмыть не могла: кругом — земля. Старуха теперь иногда рассказывает про ту жизнь молодежи для смеха. Тех изб теперь осталось, наверно, одна-две, не больше. И сгнили они, потому что были низкими, с насыпными крышами. Частично ушли под бани, курятники, а то и вовсе на дрова. Только одна, подновленная, стоит возле школы: сельсовет туда селит приезжих одиноких учителей. Общежитием зовут.
После стали ставить настоящие избы. Даже Демитей соорудил себе нечто среднее между избой и юртой. Уж на что Демитей был человеком, не приспособленным к оседлой жизни.
Как-то поехал он погостить к родичам за Катунь. Прогостил ни много ни мало — месяц. Возвратился домой. Чем бы, думает, перед женой вину скрасить? «Э-а, жена, я вижу, корыто у тебя совсем разваливается». Схватил топор, выбежал из юрты и стал валить старую сосну, стоявшую неподалеку. Свалил. Рубил, рубил — не вырубил корыта, запарился. «Э-э, родная моя, говорит, наверно, корыта из этой сосны не выйдет. Слишком уж много в ней гнили и кора толстая. Лучше я тебе из нее ступу сделаю, будешь в ней талкан толочь». — «Безрукий, так и есть безрукий, — набросилась на него жена. — Такую лесину загубил! Ладно, давай хоть ступу». Час-другой прошел, идет Демитей без ступы. «О проклятье! Из этой сосны и ступа не хочет выходить. Стешу-ка я тебе пест к ступе». — «Да хоть пест, — кричит жена. — Сколько мне ходить за пестом во двор Сарычырая!»
Пест у него тоже не получился. Принялся за топорище. В конце концов дело дошло до ручки к пиле. Вот тут-то жена его и остановила. «Не показывай, отец моих детей, еще и дальше свое мастерство. А то, я вижу, у нас нечем будет выковыривать мясо из зубов, когда осенью прирежем телка…»
Дверные косяки в избе Демитея ставил Абайым. С тех пор чего он только не делал, чего только не рубил. По словам односельчан, Абайым разве только ракеты не строил, остальное — все.
— Как не вспомнить! Вот он, молодой да сильный, достает из-под кровати топор и выходит на улицу. Свежо. Рано — даже доярки не вставали. Абайым медленно идет мимо дремлющих изб к своему срубу. Садится на бревно и точит топор. Точит долго: грубым бруском для косы. Потом, плюнув на лезвие, трет его обломком красного наждака, а под конец достает из-за голенища серый речной голыш — водит осторожно, будто ласкает. «О-уй, Абайым, — подшучивала над ним молодежь. — Теперь — языком, языком! Еще острее станет». Абайым же поднимается, закидывает фуфайку на прясло и, подойдя к бревну, начинает его осматривать. «Э-э, горбато ты, как коромысло. И сучковато. Ну да ничего, и не такие выпрямляли». Поплюет на ладони, оглядит топорище. Оглянется по привычке — может, кто стоит за спиной — и, вроде нехотя, размахнется…
— Чт, чт, чт, — слабо тюкает топор.
— Хэ, хэ, хэ, — громко хэкает в такт топору Абайым.
С утра всегда так: ноет спина, болят кисти рук, а шея, проклятая, не дает шевельнуться, между плеч так и колет. Хочется сесть, но нельзя — станет хуже.
Размахивается и размахивается Абайым через силу, понемногу разогревается, втягивается в ритм. Теперь уже можно на миг остановиться, разогнуться.
А потом… потом Абайым уже не чувствует, что у него есть спина и шея. Топор неуловимо ходит в руках. Удар! — и с шумом отделяется черная мшистая кора, обнажая белое склизкое тело дерева. Удар! — отлетают белые щепки. Удар! — эти уже оранжевые. Легко и мягко, будто замерзшее мясо, тешется бревно, сверкнет в лучах взошедшего солнца капля смолы. Иной бы уже остановился, отошел от бревна шагов на пять посмотреть, прямо ли тешет. Абайым будто нутром чувствует, где в бревне изъян, где потоньше брать, где толсто; рука будто сама знает, куда лишь слегка ударить, а куда — изо всей силы.
— Тунг, тунг, тунг! — гудит бревно.
— Тунк, тунк, тунк! — вторит пустой скотный двор.