Вот эта птица-судьба точней всего символизирует фатализм нашего героя. Символ этот появился у арабов еще в доисламский период. Птица олицетворяла у них судьбу, ее изображение обычно вписывалось в орнамент на ожерельях. Знак, очень мирской и конкретный; судьба в нем не отделена от человека — она всегда с тобою, рядом, на твоей шее; она не подчиняется своему носителю, но и не подчиняет его; она всегда вместе с ним и заодно с ним. Символ, соединяющий в себе стоицизм смирения и оптимизм надежды. Он возник из практичного народного представления о действительном течении жизни, безвозвратном и неповторимом, — значит, все, что случилось, должно, было случиться, и чему быть, того не миновать, — но неистребимом и неумирающем — значит, что бы ни случилось, надежда всегда с тобой, и нет худа без добра.
Этот крестьянский, пастушеский фатализм, исполненный здравого смысла и жизнестойкости, находится в очень отдаленном родстве с богословским или философским фатализмом, который отрывает судьбу от человека и превращает ее в чуждую ему и господствующую над ним силу, извращающе воздействующую на его помыслы и поступки. В сознании труженика, каким бы религиозным он ни был, это превращение обычно изменяет лишь форму жизневосприятия. Сущность не меняется от того, что неотвратимость происходящего облекается теперь в божественную оболочку: «так пожелал Аллах», а надежда обретает условную зависимость от высшей силы: «что бог дает — все к, лучшему». Трудовая деятельность — материальная особенно — прочно удерживает на земле и человека и его судьбу. В какие бы религиозные одежды его ни обряжали — будь то ортодоксальный ислам или полуязыческая барака — птица всегда остается у него на шее.
Вот откуда происходит неизбывная уверенность Абд-аль-Кадира в торжестве своего дела. Вот почему из самых тяжелых испытаний выходит он несломленным и смело глядящим вперед. Конечно же, оптимизм свой он черпал не только в собственной душе; главный его источник находился в единосущем с ней духе народном, в стихийном стремлении народа отстоять свою свободу и независимость. До тех пор, пока надежда на победу жила в сердцах феллахов и бедуинов, пока птица эмира олицетворяла судьбу народа; она — и он вместе с ней — была в полете.
Абд-аль-Кадир со стоическим упорством продолжал бороться против того гибельного удела, который ему готовили враги, тоже оптимистичные фаталисты, но по-своему. Их фатализм исходил из той самой «логики истории», которая возводила всеобщее торжество капитала в объективный закон мирового развития, неумолимый и не имеющий обратной силы. Им тогда не были страшны бури, их судьба сияла путеводной звездой, которая по их глубочайшему убеждению — и стихийному и научному — никогда не затухнет. «Надо довериться будущему», — говорил Гизо.
Будущее давало о себе знать Абд-аль-Кадиру все более страшными ударами в настоящем. В мае 1843 года герцог Орлеанский, возглавлявший одну из французских колонн на юго-западе Алжира, был извещен шейхом Омаром-бен-Ферхадом, изменившим эмиру, о местонахождении смалы. Кочевой город был почти беззащитен: в нем оставалось всего лишь несколько сот воинов, в основном больных и раненых. Эмир со своим войском находился в другом районе. 16 мая герцог внезапно напал на смалу, разместившуюся в урочище Тагин на юге провинции Оран. Началась дикая резня. Озверевшие от алчности солдаты рубили у женщин кисти рук, чтобы без помех снимать кольца. Смала была совершенно разгромлена. Французы захватили оружейные склады и всю казну Абд-аль-Кадира. Семье эмира удалось спастись лишь благодаря счастливому случаю. Около трех тысяч жителей, в том числе много родственников арабских вождей, было взято в плен, остальные разбежались по пустыне. Смала навсегда прекратила свое существование.
Захват смалы резко ухудшил положение Абд-аль-Кадира. Многие племена откололись от него. Отмечая этот факт, д’Эстейер-Шантерен с ироническим злорадством просвещенного спрашивает в книге, изданной в 1950 году: «Сохраняет ли все еще эмир свою «бараку»?». Современный французский историк не хочет воспринимать эмира иначе как религиозного фанатика, полудикого и наивного, по младенчеству мысли вообразившего, что фатальная сила бараки позволит ему повести за собой народ. В этом подходе кроется все то же высокомерие «цивилизатора», непреложно уверенного в собственном превосходстве и усматривающего в любом вожде национально-освободительного движения неотесанного «туземца». Что же касается бараки, то как религиозная оболочка фатализма она, по существу, ничем не отличается от всякой подобной формы, хотя бы и от наукообразной теории исторического прогресса Гизо, пропитанной бодрым фатализмом.