— Свободы чего? — переспросил мусульманский слуга. Он выпустил струю дыма в баранью голову, стоявшую посредине стола, — ее уже атаковал эскадрон мух. — Они забрали половину мальчиков Горбиграда на последнюю войну. Они сунули моего сына в бронетранспортер, который взорвался без всяких видимых причин, и он обгорел ниже пояса. Ему сейчас двадцать три года, как Буби. Как же я буду женить калеку? Вы знаете, сколько мне потребуется денег, чтобы заполучить для него даже не очень-то завидную девушку? Кто заплатит за все эти целебные немецкие мази, которые мне нужны для лечения сына? Он выглядит как сэндвич с майонезом, мой единственный сын. Но кому есть дело еще до одного изувеченного мусульманского мальчика? Все мы — только пушечное мясо для семьи Канука или для купцов сево. Может быть, мне нужно попробовать перебраться в Осло, как мой кузен Адем. Но какой смысл? Он у европейцев весь в дерьме. А может быть, я смог бы работать таксистом в Арабских Эмиратах, как мой брат Рафик. Но эти арабы относятся к нам, как к неграм. И нельзя даже найти приличную выпивку из-за этих сумасшедших ваххабитских мулл. Куда бы мы, мусульмане, ни подались — всюду один и тот же khui. Какой смысл жить?
— Вы должны быть благодарны вашим хозяевам за то, что они пытаются дать вам демократию, — сказал я. — Свобода изменит жизнь вашего сына. А если не его жизнь, то жизнь его детей. А если не их жизнь, то жизнь
Фейк отмахнулся от меня.
— Пожалуйста, — попросил он. — Все знают, что вы сложный и меланхоличный и что вы спали с вашей мачехой. Так что же можно о вас сказать?
Действительно — что же?
Глава 30
БОЛЬШЕ НЕ СЛОЖНЫЙ И НЕ МЕЛАНХОЛИЧНЫЙ
Я расскажу вам еще кое-что Когда мне было четыре или пять лет, мои родители обычно снимали на лето деревянную хибару. Хибара была примерно в ста километрах к северу от Ленинграда, вблизи финской границы. Она стояла на желтоватом холме, поросшем всякого рода чахлой растительностью, А еще там стоял граб, и это дерево принимало человеческий облик и преследовало меня в моих снах. У подножья холма протекал ручей, который издавал характерный звук «пш-ш-ш», как и все ручьи (и вовсе они не журчат!). Идя по течению ручья, следуя всем его изгибам, вы попадали в серую социалистическую деревню — которая на самом деле была уже не деревней, а чем-то вроде депо для грузовиков, перевозивших бензин, керосин или еще какое-то легко воспламеняющееся вещество.
О господи, к чему я все это говорю? Ладно. У нас с Любимым Папой была морская тема. Он брал старые изношенные туфли, срезал с них верх, так что у нас оставалась только резиновая подметка. Затем он проделывал с этой туфлей вот что: делал импровизированный парус из бумаги и веточек — и мы пускали эти кораблики по ручью. Мы бежали по берегу ручья, подбадривая наши кораблики, и распевали песни о муравьях и гусеницах, а мама, надев передник, пекла пирожки с маком. Я помню веселое лицо отца, его сверкающие черные глаза и густую бородку, которую трепал ветер. И если я напрягу память, то смогу сказать, что эта сцена была исполнена каждодневного героизма, или нежности, или даже сыновней любви: отец и сын бегут за своей регатой из резиновых подметок вдоль ручья, к бывшей деревне, ставшей депо для грузовиков, перевозивших бензин, на бортах которых красовалась надпись: «ДЕРЖИТЕСЬ НА РАССТОЯНИИ — ГРУЗОВИК МОЖЕТ ВЗОРВАТЬСЯ».
А теперь скажите мне, к чему все это? Что я пытаюсь здесь сделать?
А правда такова: эти проклятые кораблики из туфель никогда не плыли вниз по ручью, они тонули через десять секунд — то ли оттого, что намокали, то ли оттого, что их съедал голодный советский бобр. Правда такова: через какое-то время у нас закончились туфли, и Любимый Папа начал делать кораблики из скорлупы грецких орехов (принцип тот же, но кораблики гораздо меньше), и они плавали в корыте. Однако они тоже намокали и сразу же шли ко дну. Правда такова: у Любимого Папы были весьма туманные представления о плавучести, весьма превратное понимание того, каким образом предметы держатся на воде, — и это несмотря на то, что, как и каждый советский еврей, он был по образованию инженером-механиком.